• История -Публицистика -Психология -Религия -Тюркология -Фантастика -Поэзия -Юмор -Детям                 -Список авторов -Добавить книгу
  • Константин Пензев

    Хемингуэй. Эпиграфы для глав

    Мусульманские праздники

    Тайны татарского народа


  • Полный список авторов

  • Популярные авторы:
  • Абдулла Алиш
  • Абдрахман Абсалямов
  • Абрар Каримулин
  • Адель Кутуй
  • Амирхан Еники
  • Атилла Расих
  • Ахмет Дусайлы
  • Аяз Гилязов
  • Баки Урманче
  • Батулла
  • Вахит Имамов
  • Вахит Юныс
  • Габдулла Тукай
  • Галимжан Ибрагимов
  • Галимъян Гильманов
  • Гаяз Исхаки
  • Гумер Баширов
  • Гумер Тулумбай
  • Дердменд
  • Диас Валеев
  • Заки Зайнуллин
  • Заки Нури
  • Захид Махмуди
  • Захир Бигиев
  • Зульфат
  • Ибрагим Гази
  • Ибрагим Йосфи
  • Ибрагим Нуруллин
  • Ибрагим Салахов
  • Кави Нажми
  • Карим Тинчурин
  • Каюм Насыри
  • Кул Гали
  • Кул Шариф
  • Лев Гумилёв
  • Локман-Хаким Таналин
  • Лябиб Лерон
  • Магсум Хужин
  • Мажит Гафури
  • Марат Кабиров
  • Марс Шабаев
  • Миргазыян Юныс
  • Мирсай Амир
  • Мурад Аджи
  • Муса Джалиль
  • Мустай Карим
  • Мухаммат Магдиев
  • Наби Даули
  • Нажип Думави
  • Наки Исанбет
  • Ногмани
  • Нур Баян
  • Нурихан Фаттах
  • Нурулла Гариф
  • Олжас Сулейменов
  • Равиль Файзуллин
  • Разиль Валиев
  • Рамиль Гарифуллин
  • Рауль Мир-Хайдаров
  • Рафаэль Мустафин
  • Ренат Харис
  • Риза Бариев
  • Ризаэддин Фахретдин
  • Римзиль Валеев
  • Ринат Мухамадиев
  • Ркаил Зайдулла
  • Роберт Миннуллин
  • Рустем Кутуй
  • Сагит Сунчелей
  • Садри Джалал
  • Садри Максуди
  • Салих Баттал
  • Сибгат Хаким
  • Тухват Ченекай
  • Умми Камал
  • Файзерахман Хайбуллин
  • Фанис Яруллин
  • Фарит Яхин
  • Фатих Амирхан
  • Фатих Урманче
  • Фатых Хусни
  • Хабра Рахман
  • Хади Атласи
  • Хади Такташ
  • Хасан Сарьян
  • Хасан Туфан
  • Ходжа Насретдин
  • Шайхи Маннур
  • Шамиль Мингазов
  • Шамиль Усманов
  • Шариф Камал
  • Шаукат Галиев
  • Шихабетдин Марджани
  • Юсуф Баласагуни




  • Диас Назихович Валеев

    Последние сны

    Все случилось внезапно. Переход из одного состояния в другое был быстр и неуловим, как разряд молнии. Он повернул ключ в замке двери, вынул его, сунул в карман, сбежал по лестнице вниз. Мир был еще обычным, резко врезаясь в глаза всеми своими будничными подробностями. Но вот он вышел на крыльцо подъезда, преодолел еще две бетонных ступеньки вниз и ступил ногой на асфальт... Что произошло в эту секунду в нем? Шаг вдруг стал каким-то неровным. Он брел, будто качаясь из стороны в сторону.
    Нужно было сразу же вернуться домой. Такая история уже происходила с ним месяц назад. Но закончилась тогда очень быстро и благополучно. Он отлежался в постели. Но в эту секунду он словно забыл об этом. Ему казалось, еще немного потерпеть, еще чуть-чуть продержаться, и все пройдет, прояснится само собой. Мир вынырнет из темной, почти черной воды, в которой вдруг оказался, и снова обретет прозрачность воздушной среды и зримую четкость очертаний предметов. И были еще дела. Нужно было зайти в издательство; в бухгалтерии день выдачи гонораров. Кроме того, обязательно надо было заглянуть в театр: обговорить кой-какие вопросы с режиссером относительно будущей постановки пьесы... Он с трудом дошел до остановки троллейбуса. Слава Богу, имелись свободные места, и он почти рухнул на какое-то сиденье у окна. Что-то непонятное происходило с ним. Странно, никогда еще не бывало, чтобы тело так не подчинялось ему, было таким тяжелым, непослушным.
    На Кольце, выбравшись кое-как из толпы, он взял в рот таблетку валидола. Отвернувшись от всех, постоял какое-то время, облокотясь на парапет. Но что толку? Мимо несся поток машин, пахло гарью, пылью, нагретым асфальтом. Нужно было посидеть где-то в тихом, зеленом, чистом месте. Ему казалось, он вот-вот упадет. Попрежнему пошатываясь и клонясь, неверными пьяными шагами он пошел к остановке трамвая. В трамвае метания тела из стороны в сторону не были столь заметны. Качался трамвай. Покачивался и он.
    На площади Революции он вышел из трамвая и с полчаса просидел на скамейке в сквере. Возможно, мир и прояснился бы, окончательно обрел необходимую четкость, но неожиданно подбежал Рогожин, журналист из молодежной газеты. Только вчера вышло интервью с ним, и как всегда все там было переврано, искажено. В словах, приписываемых ему, он не узнал себя. Это были не его слова, не его мысли. Но над ними стояло его имя.
    И вот теперь, с трудом выдираясь из темени, в которой находился, он вынужден был полураздраженно говорить об этом:
    - В репортаже с репетиции переврал название пьесы. В интервью насовал в рот мне какой-то соломы. Что? Нельзя было все точно записать? Или поднять трубку, прочитать свои измышления? Это так трудно, а? Совсем невозможно?
    Рогожин, ожидавший проявлений дружеского расположения, слов благодарности, от неожиданности стушевался.
    - Понимаете, я звонил, но вас не было. А ответсекретарь кричит: гони срочно в номер! Я звонил!
    Однако все это уже уходило от него, становилось далеким, безразличным. Бубнящий голос, полуизвиняясь-полуоправдываясь, казалось, гудел уже не над ухом, а где-то в небе, и усталость все больше заволакивала душу. В глазах стало темно, и душа сливалась с этой темнотой.
    - Пока жив, могу я выражать свои мысли прямо? Без посредников? После смерти можно болтать все, что угодно. Любую белиберду приписывать человеку, но пока... Да, пока..,- все еще будучи окутанным слабым раздражением, произнес он, пытаясь зацепиться за что-то глазами в деформированном мире, в котором пребывал. И не договорил.
    Не имело смысла.
    День был ясным и солнечным, сознание улавливало это, но ясность словно была рассечена трещиной. Не видимая другими, но ощущаемая им трещина рассекла мир. Случайно или нет, но он оказался на месте разрыва, тектоническая подвижка прошла через его тело, и мир поплыл от него, отодвигаясь и уходя куда-то все дальше и становясь все более отстраненным.
    Город, похоже, приноравливался к празднику, и площадь принаряжалась, как хозяйка, готовясь принять и провести через себя многотысячную массу майской демонстрации. Кто-то родится в этот день, кого-то не будет; возможно, исчезнет и он сам, равнодушно и спокойно думал он, уже не вслушиваясь в слова своего непрошеного собеседника. Переврали его мысли? Экая беда! А что изменилось в мире от того, что какие-то мысли перевраны? А потом слова Рогожина и вовсе ушли из сознания. Забыв о нем, он перестал и слышать его. Рука полезла в карман за сигаретой. Он чиркнул спичкой, затянулся. От первой же затяжки мир деформировался еще сильнее. Нужно было немедленно бросить сигарету, однако он сделал еще несколько затяжек. Потом встал и, шатаясь, побрел. Он помнил, что нужно было зайти в бухгалтерию издательства и получить гонорар, поскольку дома совсем не осталось денег. Но до издательства надо было пройти два квартала. Как он преодолел это расстояние, он уже не помнил.
    Тяжелая входная дверь открылась, и он всунулся в нее, задев о косяк плечом. Потолкавшись беспомощно на пороге, шагнул в фойе, стараясь идти прямо. Из темноты выплыл и тут же погас удивленный взгляд женщины-вахтера.
    "Думает, что в дым пьяный? Пусть думает, а я пойду".
    Бухгалтерия помещалась на втором этаже, и, держась за перила, он стал медленно и старательно подниматься по лестнице. Что странно, ему все представлялось - вот еще мгновенье, еще чуть-чуть потерпеть, продержаться, и все придет в норму. Вся эта игра сердца или сознания, все это нелепое скольжение на грани падения по деформированному миру казались глупой шуткой, не более. Но шутка эта затягивалась. Расписываясь в ведомости, а потом неверной рукой засовывая деньги в карман, он сосредоточенно и углубленно думал, как выйти из бухгалтерии. Как выйти отсюда, не зацепившись за стул, за стол, за дверь, не опрокинув по пути чего-нибудь? Левое плечо с размаху стукнулось о косяк двери, и он, усмехаясь, вышел в коридор, оперся рукой о стену. Только в эту секунду ему стало, наконец, ясно, что все дела на сегодняшний день для него заказаны, что их вовсе может уже не быть и надо как можно быстрее добираться до дома.
    Во рту растаяла таблетка нитроглицерина, но легче не стало. Он спустился на первый этаж. Большое фойе, несколько стульев возле огромного темного, давно не мытого зеркала. Он беспомощно сел на стул, прислонился чугунным затылком к прохладной стене. Скорее бы попасть домой!
    По широкой лестнице задумчиво спускался Соломатин, маленький серый человечек, редактор издательства.
    - Что такое? Почему здесь сидите? - строгим басом спросил он.- Вам плохо?
    - Все кружится. Попроси вахтера, вызови такси.
    Через какое-то время Соломатин вернулся:
    - Пожалуй, лучше будет, если приедет "скорая помощь". Я вызвал "скорую".
    - Все равно. Лечь бы куда-то.
    - Сейчас мы это организуем.
    Соломатин был быстр и скуп в движениях и деловит. А его стало вдруг тошнить. Его словно выворачивало наизнанку. Потом белым туманным облаком замаячили перед глазами женщины в белых халатах, за ними теснились еще какие-то люди. Видимо, любопытные. Ему всаживали в ягодицу уколы. Он уже лежал на боку на кушетке, которую Соломатин быстренько притащил из вахтерской. Врач "скорой" вызывала по телефону на помощь кардиологическую бригаду:
    - Больной плох. Губы посинели, побелел...
    Снова делали уколы. На руках, на ногах, на груди торчали присоски датчиков, ползла лента самописца. Снимали кардиограмму.
    Непривычное ощущение овладело им тогда в этой пограничной ситуации, в которую он вдруг нежданно-негаданно влетел - возникало сожаление, что все может кончиться столь внезапно и буднично (и первая мысль была о матери, об отце, о сыновьях, о жене), но сожаление это было, как ни странно, легким, несерьезным. Легким, не столь значащим было сожаление и о том, что оставались недописанными роман, над которым он работал в последнее время, и пьеса, форму которой он никак не мог найти и над которой мучился также. Никогда не реализованными могли остаться теперь и все остальные замыслы.
    Основным тоном настроения, овладевшего им, была какая-то отстраненность, все усиливавшееся безразличие к исходу. Тело словно мучилось слабостью, а душа будто только спокойно наблюдала эту слабость, не сострадая и не жалея ни о чем. И еще одна тихая незаметная струйка вилась: любопытство, интерес натуралиста-исследователя, тоже не явный, а как бы скрытый, тайный, глубоко спрятанный.
    В своих романах, повестях, рассказах, которые он успел сочинить и издать за свою жизнь, он много и часто писал о смерти своих героев: смерть входила в понятие жизни, без нее жизнь человека всякий раз была как бы неполной, до конца не раскрытой, не определившейся в своих задачах и смысле, но вот теперь смерть готова была увенчать уже его собственную жизнь, и, как ни странно, оказалось, что он не против такого исхода. И это-то состояние души и говорило больше всего о серьезности момента, о его пограничности.
    "Скорая помощь" отвезла его в больницу, в отделение реанимации.
    * * *
    В последние годы ему все чаще хотелось писать какие-то странные рассказы. Не то чтобы абсолютно оторванные от реальности, но как бы парящие над ней. Парящие над бытом, над сором жизни. Совершенно не вызывал любопытства человек конечный, легко измеряемый рублем или какой-то другой короткой выгодой. Такой человек стал абсолютно неинтересен ему. Совершенно иного человека хотела постичь душа. Бесконечного. Содержащего в себе некую беспредельную тайну. И даже не тайну, нет. Скорее некое нечто, сосредоточивающее в себе своего рода недостигнутость для ума. Ту недостигнутость, которую нельзя до конца определить, расшифровать или назвать.
    Конечные, мелкие, корыстные люди не казались ему подлинными. Это были труха, сор и пыль. В последнее время он все чаще думал, какой человек подлинный? А потому к нему пришла другая серьезная мысль: нет ли среди подлинных и неподвижных еще и подосланных?
    Подлинных людей, конечно, было крайне мало. А подосланные могли вполне быть. И, скорее всего, пребывали в жизни, возможно, уже в немалом количестве.
    Сосед по палате,- его перевели на третий день в кардиологическое отделение - тощий брюзгливый старик с тонким утиным носом, заместитель директора кондитерской фабрики, обычно решал кроссворды и ребусы, которые он находил в газетах и журналах. Это было его любимым занятием, и старик ревностно предавался ему все время между процедурами. А он, литератор по профессии, чаще всего лежал, неподвижно устремив глаза в кусок неба, которое открывалось за окном. Ему вдруг понравилось вспоминать и додумывать, довоображать, доводить до логического или, напротив, совершенно алогичного конца сюжеты своих ненаписанных рассказов.
    Это было, пожалуй, единственное развлечение.
    Сюжет об охотнике за подосланным чем-то грел его душу, но он понимал - наверное, шестым чувством,- что уже никогда не напишет этого рассказа. Сознавать все это было грустно, но тем не менее мысль работала, его воображение художника прокладывало и торило какие-то замысловатые сюжетные ходы, и он подчас увлекался и забывал, что болен, что, возможно, уже никогда не сядет за письменный стол.
    Собственно, продумывая фабулу рассказа, он сам ощущал себя охотником за подосланным. Его давно многое настораживало. Задевали прежде всего определенные вещи в поведении людей. Часто появлялись мысли, что, возможно, среди людей есть уже и нелюди. Мы ищем встречи с другими цивилизациями, тоскуем о вселенском товариществе или любви, не в силах построить нормальное гармоническое общество на земле, а, может быть, эта встреча разных миров уже давно состоялась? Что, если иномирье уже заслало в среду людей своих посланцев, каких-нибудь биороботов, внешне ничем не отличимых от человека, дабы захватить власть на земле и, возможно, уничтожить или поработить человеческий род. Беспощадная борьба между Богом и Дьяволом идет всюду. Протекает она и на просторах Вселенной. И операция по захвату может быть проведена таким тонким образом, что сам человек и не заметит, что его уничтожают. Захват мог осуществиться путем незаметной и постепенной подмены человека. Постепенным, но неуклонным его замещением или вытеснением отовсюду.
    Герой рассказа, носитель мыслей автора, проверял людей на наличие в их душе человеческой составляющей. Но как убедиться в том, человек перед тобой или уже не человек? Что такое вообще человек? Есть ли какое-то точное определение, строго вычисляющее человека?
    В человеке все человеческое. Проверять его на благородство? Но ведь подлость тоже изначально есть в человеке? Можно ли вообразить людей лишенными права на подлость? Полное отсутствие зла такая же аномалия, как и присутствие одного добра! Да, вся история повествования должна, повидимому, являть собой серию каких-то странных поступков странного героя. Смысл их должен был раскрываться постепенно, не сразу. Весь сюжет - проверка людей.
    Кем же сделать героя этой нелепой истории? Пусть он будет садовником, решил писатель. Пожилым человеком. Пусть у него будут желтые глаза и бородавка на щеке возле верхней губы слева. И пусть он будет очень одинок. Ведь только у одинокого человека есть время и возможности думать о вещах вселенского масштаба. И пусть в доме этого одинокого человека с желтыми глазами живет кот. Желательно, чтобы он был абсолютно черным. Перед черными котами люди испытывают какой-то тайный мистический страх. Вот на отношении к коту и будут проверяться им все, кто именуется людьми.
    По первому замыслу складывалось все так, что это должна была быть повесть о старом человеке и о его черном коте. И об их совместных опытах.
    Да, пожалуй, именно так, и писатель засмеялся. Люди полны суеверия, они верят в приметы, в заговоры, в гороскопы, во всякую чушь. И чем нелепее эта чушь, тем неотступнее и сильнее их вера. А подосланному - что черный кот, что рыже-белый или даже полосатый - ему все равно. И снова саркастический смех на мгновенье сорвался с губ писателя. Вот на этой мелочи он и подловит подосланных.
    - Чего это вы находите смешного, глядя на небо в окне? - недовольно пробурчал старик, на мгновенье отвлекаясь от кроссворда.
    Чуть повернув голову, писатель внимательно посмотрел на заместителя директора кондитерской фабрики: а почему бы не начать проверку с этого плешивого старика-зануды? Весьма подозрительный тип. Вполне может оказаться из подосланных.
    - Ангел только что пролетел,- улыбнувшись, вдруг сказал он.- Помахал крылышками.
    - Ангел? - Похоже, новость основательно потрясла старого кондитера, он встрепенулся.- За кем он прилетал? За мной? За вами?
    - Ангел не сказал. Он помахал крылышками.
    Старый кроссвордист долго смотрел на писателя потухшими печальными глазами:
    - Вы шутите. А со смертью нельзя шутить.
    - Да, я пошутил,- засмеялся тот.- Я просто вспомнил своего черного кота. Кстати, как вы поступаете, когда дорогу вам пересекает черный кот? Обходите его стороной? Идете назад или сворачиваете куда-нибудь?
    - У вас все шутки,- старик облизал тонкие блеклые губы, снова уткнулся в кроссворд.- Черных котов я боюсь. Я вообще всего боюсь в жизни. Особенно людей. Скажите лучше... Как литератор вы должны это знать. Как именуется короткий юмористический рассказ? Уже полчаса ломаю голову и никак не могу справиться с этим вопросом. Семь букв.
    - Наверное, вы не любите анекдотов?
    - Терпеть не могу! Анекдот? Так вы полагаете, что анекдот? Да. Подходит. Вы абсолютно правы. А вот еще у меня есть очень каверзное затруднение. Старинная русская монета. Я в истории не силен. Что это может быть? Пять букв.
    - Алтын.
    - Смотрите-ка, вы эрудированны! Премного вам благодарен.
    - О, это чистая случайность.
    Да, похоже, старик-кондитер, поскольку был мнителен и суеверен, относился к человеческому роду. Возможно, не самый лучший его представитель, но достаточно типичный. И вот здесь, в то мгновенье, когда он подумал о своем соседе по палате, его сознание поймало в свои силки еще одну мысль. Вернее, это была не мысль, а внезапно явившаяся внутреннему взору картина. Герой воображаемого им рассказа, охотник за подосланными, вдруг начал сомневаться в себе самом. И больной писатель вдруг услышал его мысли:
    - Ну да, ты вот считаешь себя за настоящего. А что если ты сам не натурален? Наверное, и себя самого не мешает проверить?
    Он лежал с закрытыми глазами, и ему представлялась сцена - писатель проигрывал ее в своем воображении снова и снова,- когда его двойник в рассказе вдруг решил отдать половину зарплаты своей сослуживице, распутной шальной женщине, то ли любовнице, то ли просто приятельнице, то ли даже совсем чужой женщине, просто знакомой по работе.
    - Зачем? Чего ты мне их суешь? Они не фальшивые?
    - Бери! Я себя на корысть проверяю. Жалко мне этих денег или нет?
    - Себя - на бескорыстие, а меня - на корысть?! А кто тебе позволил? - возмущалась женщина, старательно однако засовывая пачку денег в блестящую кремовую сумочку.- Но учти, губу не раскатывай! Ничего у меня взамен не получишь!
    Да, и тут, похоже, был тупик.
    В конце концов, что здесь можно было узнать? Разве человек - бескорыстное существо? Отказался от заработанных тобой денег, значит, человек? А не наоборот? Взял, жадно потянулся к ним - вот тут как раз и доказательство натурального рождения его!
    С чего мы взяли, что командированные из иномирья обязательно злы? Может быть, там давно уже обогнали людей по всем статьям? И по нравственному развитию тоже. И небожители подосланы, может, вовсе не для того, чтобы погубить человеческий род, а, напротив,- спасти? Что, если главный губитель всего, вероятно, сам человек? Мы его на добро хотим проверять, а, может, нужно - на зло?
    Все-таки должен был существовать какой-то объективный код проверки людей. И, вероятно, очень простой. В самом деле, как узнать достоверно, человек перед тобой или вовсе не человек?
    Писатель снова подумал о черном коте и ангеле. Да-да, именно черный кот и ангел должны сыграть здесь свою роль. Слишком быстро он о них забыл.
    Предположим, подумал писатель, в некотором собрании людей я говорю:
    - У меня есть черный кот.
    Что бы здесь могли сказать эти люди?
    - Разве у вас может жить кот? Ну и что, что у вас есть кот,- так, наверное, спросил и ответил бы неподлинный.- А какой у вас кот? Старый, молодой? С длинными белыми усами? - спросил бы, пожалуй, подлинный человек.- А откуда он у вас? Кот это животное? - спросил бы, наверное, подосланный.
    Второй тест - об ангеле - был аналогичным, похожим.
    - Ангел пролетел,- вдруг нечаянно громко сказал писатель.
    Старый кроссвордист на своей постели испуганно дернулся:
    - Ангел? Опять ангел? - Но писатель молчал. Глаза его были закрыты. Он никого не слышал. Какие-то озарения - то ли мысли, то ли видения, то ли яркие представления - опустились на зеленое поле его воображения как огромная стая белых и черных птиц.
    Разве ангелы существуют? Есть ли они? Ну и что? -услышал он голос неподлинного. А какой ангел? Черный или белый? - это уже спрашивал подлинный. А как вы представляете себе ангела? Кем он послан? Какой цивилизацией? - так спрашивал подосланный.
    Двойник автора, охотник за подосланными, конечно, неизбежно раскрыл бы собственную суть в своем поиске. Но коль есть в жизни охотники за подосланными, то существуют, по всей видимости, и охотники за подлинными. Значит, в рассказе неотвратимо должен был появиться и другой персонаж - охотник за подлинным. Или даже его палач.
    Голову можно было сломать от одних мыслей.
    Во всяком случае, над сюжетом рассказа нужно было еще думать и думать.
    Неожиданно возникло решение заключительной сцены: к старому одинокому садовнику приезжает бригада "скорой помощи", состоящая из психиатра и двух весьма мощных на вид санитаров борцовского склада. Они скручивают садовника в один момент. Вызывает бригаду, конечно же, его сердечная подруга, которой он ссуживал деньги, и исключительно - из сострадания к нему. В самом деле, разве дурдом не единственное место, где могут объективно проверить человека на подлинность?
    Финал истории должен был оставаться открытым и неопределенным: то ли садовник и в самом деле сумасшедший, то ли подосланные или командированные отправили в психиатрическую клинику совершенно нормального человека, осуществляя таким образом планомерную и последовательную выбраковку на земле подлинного "человеческого материала"?..
    Следующие два сюжета вспыхнули в его сознании уже в какой-то совершенно спрессованной форме.
    Он представил вдруг двух старых приятелей, тесно знакомых друг с другом еще с детства, со школьной скамьи. И так случилось, что Большой стал начальником, а Маленький - его подчиненным. Вдруг поднялась кампания травли Маленького, и было за что: он внезапно добился в своем деле весьма впечатляющих результатов. Большой - старый друг, Маленький резонно рассчитывает на его поддержку, но этот друг неожиданно принимает непосредственное участие в травле и, больше того, рьяно возглавляет охоту на своего прежнего закадычного приятеля. Патологическая зависть Большого к таланту Маленького выше дружеских чувств. Большой оказывается, даже неожиданно для самого себя, мастером интриги, и в результате Маленький низведен до последних степеней падения: оклеветан, с позором изгнан с работы, брошен женой, выставлен из дома.
    Естественно, этот человечек вынашивает в себе, лелеет, как драгоценность, чувство мести. Самыми сладострастными мгновениями становятся минуты, когда он воображает себя будущим убийцей. Ради осуществления этой мечты он пошел бы и на смертную казнь, и на многолетнюю отсидку в тюрьме. И он буквально стережет Большого, любовно и взволнованно изучая каждый его шаг и тщательно и незаметно готовясь к решающему удару. И вдруг, когда ситуация достигает последней, немыслимой степени напряжения, его подкашивает, буквально сбивает с ног новость: Большой тяжело заболел.
    Маленький приходит к Большому в больницу:
    - Решил тебя навестить. Как же ты так подкачал, брат?
    - Ты?! Ты простил меня? Пожалуйста, прости,- плачет Большой.- Да, ты всегда отличался порядочностью. А у меня, знаешь, дела плохи. С почками что-то. Анализы! Каждый день таскают из кабинета в кабинет. Резать, говорят, нужно. Я преследовал тебя, и меня наказал Бог! Я наказан!
    - Да-да, и это очень несправедливо,- сокрушался Маленький.
    Безмерно огорченный случившимся, он разыскал заведующего отделением:
    - Как дела у моего друга? Я - единственный близкий ему человек.
    - У него рак. Вероятно, исход будет летальным.
    Рак? Летальный исход? А как же вынашиваемая месть? Ведь все так тщательно и долго готовилось! И вдруг Маленького - до слез, до онемения конечностей - пронзает невозможная острая жалость. Не к Большому, а к самому себе. Если Большого забирает сам Бог, это преждевременно и чудовищно неправильно. Это означает, что Бог - вне истины и вне справедливости. Справедливость может восторжествовать только в том случае, если он, Маленький, самолично, на основе собственного решения, отправит Большого держать ответ перед Богом.
    И не проходит дня, чтобы Маленький не навестил в больнице своего тяжко заболевшего приятеля. Все изумлены невероятным чувством дружбы и любви, открывшимся в душах старых знакомых. Ведь всем известна та черная роль, какую сыграл Большой в жизненном крахе Маленького. Но правильно говорят: чужая душа есть потемки и нечто непостижимое. Все одинаково вероятно и возможно в этом странном мире. Пораженный немыслимым благородством друга, Большой каялся перед Маленьким при каждом его визите:
    - Каким же я был скотиной!
    - А ты знаешь,- говорил в ответ Маленький,- каждый день я молю Бога в своих молитвах, чтобы он спас тебя.
    И это была чистая правда. Маленький лелеял единственную мечту: вдруг случится чудо и окажется, что налицо врачебная ошибка, а Большого целехоньким и здоровым выписывают из больницы. Вот здесь, в миг торжества и возвращения к жизни, он, Маленький, и насладился бы сполна своей акцией возмездия. В этом случае он отыгрался бы уже вдоволь, всласть! И вот о чем единственно молил он Бога. И на всякий случай - Дьявола. Разве разберешь на земле, кто имеет большую силу - тот или этот?
    Но чуда не произошло. Большой умер на операционном столе.
    И не было на похоронах человека, который переживал бы уход Большого из жизни трагичнее, чем маленький человечек. Переживания настолько захватили его, настолько они были невыносимо остры, что, придя с поминок, Маленький умер, сраженный внезапным инсультом.
    Все были изумлены: какова сила привязанности! Уж не связывали ли этих людей какие-то тайные нестандартные отношения?
    Маленького похоронили на кладбище рядом с Большим. В кругу их знакомых стал гулять миф о необыкновенной человеческой дружбе. И никто не догадывался, что Бог и Дьявол решили забрать их обоих. Им надоели молитвы. Слишком громки и назойливы они были.
    Здесь требовались еще какое-то последнее предложение, какая-то необходимая точка, но с этим не до конца еще проработанным сюжетом непосредственно, казалось бы, срастался уже другой сюжет, все более явственно брезживший в воображении писателя.
    В этом втором сюжете, который пришел ему в голову одновременно с предыдущим, скульптор высекал из глыбы каррарского мрамора распятие Христа.
    Это был большой заказ для главного храма, и скульптор радовался, что он достался ему. Среди действующих лиц были он, скульптор, слава которого поднималась все выше и выше, Папа и натурщик.
    - Чтобы создать выдающееся произведение, художник должен писать интересующий его образ с натуры,- говорил Папа.- Я дам тебе натурщика. Думаю, что он подойдет для работы по всем статьям.
    - Кто он? - спросил художник.
    - Сумасшедший. Воображает себя Иисусом. Считает, что он - его новое воплощение. Делай с ним что хочешь.
    Привели человека. Действительно, он был похож внешне на воображаемый образ Христа. В серо-голубых глазах горел чистый огонь святости. Необычны по стилистике и небесно-чисты были и его речи. Помощники художника подняли самозванца на высокий дубовый крест и стали распинать его, забивая молотком толстые железные гвозди в кисти рук и лодыжки ног.
    Художник хотел изобразить в камне самый первый миг распятия. Он хотел высечь еще живого Христа.
    - Ты будешь жить. Я тебя отпущу,- говорил он Распятому.- Потерпи, пока я буду работать.
    - Нет,- произнес Папа, наместник Бога на земле.- Не будем отходить от традиции. Изобрази начальное мгновение его смерти. Первый миг умирания. Изобрази этого человека так, чтобы он никогда не воскрес.
    - А как быть с копьем? Изображать ли рану от проникновения копья или нет?
    Как известно, в Евангелии от Иоанна упоминается и копье, брошенное стражником и пробившее тело Иисуса, когда стражник усомнился в его смерти на кресте. В Евангелиях от Луки, Матфея и Марка упоминаний об этом эпизоде нет.
    - Это была уловка, но копье стражника предотвратило ее. К великому сожалению, Иоанн разгласил весть о замышлявшейся уловке. Мы же будем считать, что Иисус умер, будучи только распятым.
    - Чья уловка? Самого Иисуса? Или устроителей казни?
    - Людям нужен мертвый Иисус. И церкви тоже. Из этого и будем исходить.
    Требование заказчика обязательно к исполнению. Деньги художнику церковь платит лишь тогда, когда он выполняет ее заказ абсолютно точно по всем пунктам.
    - Я сделаю все так, как велит Святой престол.
    - Когда настанет последний миг, пригласи меня,- проговорил Папа.
    Трое суток безвылазно скульптор не выходил из своей мастерской. Он оставался наедине с Распятым. Эти трое суток были заполнены непрерывной работой и разговорами с умирающим безумцем о Боге и вечности. Наконец глубокой ночью пришла последняя минута. В мастерской ваятеля снова появился Папа. Оба какое-то время - и художник, и наместник Бога - смотрели то на Распятого, то на его изображение, высеченное в белом мраморе.
    - В этой работе ты достиг абсолютного совершенства,- удовлетворенно произнес Папа.
    И тут Распятый вдруг открыл глаза.
    - Поздравляю тебя, творец,- еле слышно прошептал он.
    Но это были уже последние слова Распятого. Судорога смерти медленно застывала на его исстрадавшемся лице.
    Папа ушел. Художник остался наедине с мертвым Спасителем и его мраморным изображением. Работа еще не была закончена. Но он был счастлив: он все больше осознавал, что ценой жизни Распятого ему удалось изваять великий образ. Счастье творца не покидало его всю ночь, удары резца по камню были точны как никогда.
    * * *
    За окном темнело. Принесли ужин. Старый кондитер, поев, снова тут же уткнулся в кроссворд. Счастливый человек. Есть чем занять свою душу. А он, полуприкрыв глаза, вдруг увидел в своем сознании или вспомнил затихшее поле боя. И трупы, трупы. Сколько их было там! И какой-то сладковатый запах, казалось, расстилался уже по низине.
    Бой тогда отошел чуть в сторону, слышались еще выстрелы и сполохи недалеких разрывов освещали рассветное небо, доносился гул еще более далекой канонады.
    Он увидел на дне своей памяти человека, сидевшего на земле и прислонившегося спиной к дереву. Человек этот был ранен в правую руку и левую ногу.
    - Мертвы все. Все мертво. Одно небо живое. А звезды такие же, как и сто лет и сто веков назад.
    Послышался стон. Сначала тихо, потом громче. Раненный человек пополз на звук. Вдруг стала слышна речь - чужая речь. Но раненый понимал ее смысл. Потом совсем рядом прозвучало по-английски:
    - Убейте меня! Если жив кто-то рядом, убейте.
    - Ты просишь тебя убить?
    - Не могу больше выносить боль.
    - Потерпи. Кто-нибудь придет. Или мои, или твои.
    - Нет.
    - Война кончится. Будешь жить. Терпи.
    - Живот разорван, кишки на земле. Через два-три часа все равно конец.
    - Прощай. Мне надо уходить. Я тоже ранен.
    - Война для меня кончилась. И жизнь тоже. Пристрели. Или дай, что у тебя есть. Я сам пристрелю себя.
    - У меня только одна пуля.
    - Дай мне ее.
    - Она может понадобиться мне самому.
    - Кто бы ты ни был, пусть ты враг, но даже если ты враг, мы все равно люди... Твоя пуля нужней мне. Нет сил выносить эту боль. Не уходи! Больше мне некого просить. Ведь могло бы быть наоборот. Ты бы просил меня.
    - Кто ты?
    - Я поэт.
    - Поэт. А зачем ты здесь? Зачем тебе эта война?
    - Нужны свидетели. Я - свидетель. Будь проклято все! Будь проклят этот подлый человеческий мир, делающий из поэтов убийц и жертв! Но теперь перед смертью я только поэт. Убей же меня! Мне больно. Пусть не будет мне больно.
    - Да, ты не жилец. Тебя здорово разворотило. Наверное, от взрыва мины. Но правая рука у меня ранена. Боюсь промахнуться.
    - Приставь пистолет к сердцу. Или к виску. Пусть все кончится. Скорее!
    - Прощай. Я тоже поэт. И тоже свидетельствую здесь о делах человеческих. Я отдам тебе свою последнюю пулю.
    - Ты останешься жить. Ты сделаешь и мою работу. А мне не повезло.
    Выстрел прозвучал негромко. Стоны прекратились.
    - Вот и все. А кто был ты? Может, ты был гениальный поэт? Поле мертвых, и я один. Может, вся земля сейчас уже мертва? И я - последний свидетель.
    Это произошло много лет назад в Анголе, во время журналистской командировки. В свое время он был авантюристом, подчас сам выбирал ситуации, выводившие его на грань жизни и смерти. Тогда он все-таки выжил. Как выживал и позднее, попадая в различные переделки. Правда, однажды вышло так, что ему показалось, что на этот раз он попался всерьез. Это случилось, как ни странно, в его собственной стране. Правда, Родины тогда уже не было. Страна распалась на десятки разрозненных кусков, многие из которых кровоточили. Это был какой-то другой, но в то же время тот же самый нелепый абсурдный сюжет.
    Ситуация абсурда, казалось, часто преследовала его.
    Во время очередной писательской командировки в "горячую зону" он оказался вдруг в плену: вначале как подозреваемый агент спецслужб, потом - как заложник.
    Почему он об этом до сих пор тоже не написал?
    Он вдруг отчетливо вспомнил прибор, стоявший тогда на письменном столе, вначале покрытый серой материей, а потом заблестевший от лучей солнца всеми своими кнопками и рычажками. Вспомнилась ему и железная кровать, покрытая матрацем и новенькой желтой блестящей клеенкой. Внешне все напоминало обычный кабинет врача - шкаф со стеклянными дверками, за которыми виднелись какие-то книги и папки с бумагами, белая ширма. Не исключено, что все происходило именно в больнице.
    Руки и ноги его были прикованы наручниками к кровати. Ему задрали на правой ноге штанину до колена, приложили клемму.
    - Один. Два! Это электричество. Оно не только дает свет. Электричество помогает раздеть душу человека. Вот этим мы и займемся. Три! Какое задание вы получили? Кто вас послал? Не думайте. Отвечайте сразу.
    - Никто не посылал. Никаких заданий я не получал. Я литератор, журналист. Я свидетель.
    Тело методично били совершенно бесконтрольные крупные судороги.
    - Четыре.- И опять тот же ровный, спокойный голос, раздающийся откуда-то из-за ширмы.- Кем вы засланы? Не думайте. Отвечайте сразу.
    Клемму последовательно прилагали к паху, к животу, к груди, к шее, к подбородку, вводили в рот.
    - Не думайте. Отвечайте немедленно. Не думайте. Девять! - цифровые команды означали увеличение силы тока.
    Его поместили потом не в камеру, а бросили просто в глубокую яму с вертикальными бетонными стенами. Солнце, находившееся в зените, било в упор, и он сгорал от невозможной жажды.
    - Пить.
    - Лежи. И старайся не двигаться.
    - Пить.
    - Я тебе дам воды, но только очень немножко. И ты ее не пей, а сполосни рот и выплюни.
    - Да-да. Пить.
    - Слушай, тебя пытали электричеством?
    - Да.
    - После этого нельзя пить воду. Опасно. Я тебе дам немного, но ты не пей, прошу тебя, не пей. Я знаю, что бывает с теми, кто пьет, после пыток. Понял? Молодец. Сильный человек. Спи.
    Это был не сон, а какое-то забытье, в которое он впал. Но и сквозь серую вязкую пелену, в которой он оказался завернутым, как в кокон, до него доносился слабый, но четкий уверенный голос его сокамерника или, вернее сказать, соямника:
    - Когда в следующий раз тебя возьмут на допрос, старайся, чтобы удары не приходились сзади. Выясни, что служит сигналом для удара - кивок головы того, кто допрашивает, взмах его руки, какая-нибудь команда? И сразу поворачивайся лицом, хоть немного поворачивайся к тому, кто бьет, старайся увидеть, куда бьют, чтобы удар не был неожиданным. По возможности избегай ударов по затылку. Пусть лучше ударят в скулу, в нос, челюсть, но не по затылку. Пусть бьют в бок, в грудь, в живот - не обращай внимания. Но старайся, чтобы не били по позвоночнику. У них есть женщина. Она любит особенно изощренные пытки. Любимое занятие - половые органы. Но ты не теряйся. Она быстро устает. Важно, чтобы она устала быстрее, чем ты. Запомни и другое. Пытку электротоком обычно начинают с ног. Не обращай внимания. Это неприятно, очень неприятно. Но это не опасно для жизни. Потом они переходят к паху, к животу, к груди. Не обращай внимания! Сосредоточься весь на том, чтобы сохранить себя и чистоту своей мысли. Ведь тебя пытают не просто для того, чтобы вызвать боль, а для того, чтобы сломить тебя и получить после этого те ответы, которые им нужны. Концентрируйся, когда они вставят электрическую клемму тебе в рот или поднесут к горлу. Это опасно для жизни, можно задохнуться. Раскрой рот как можно шире. И дыши во всю силу легких. Если допрашивать станет баба, клемма в задний проход тебе обеспечена. У нее ангельский вид, голос еще небесней, но не расслабляйся с ней ни на секунду.
    - Кто ты?
    - Я твой друг, твой брат, твой ученик, твой учитель.
    - Учитель?
    - Если ты Иуда, я - твой Иисус. Если ты Иисус, я - твой верный Иуда. И я говорю тебе: если есть в тебе силы - сопротивляйся, пока они не изуродуют тебя окончательно. Или не убьют. Но если сил нет или они на исходе, то лучше сразу признайся. Ты можешь признаться не им, а мне. Ведь я твой друг, твой брат. Признайся во всем мне, и тебе сразу станет легче. Тебе обязательно будет легче.
    Да, это было продолжение пытки. Но на этот раз - пытки словом, доверием. Его еще два раза вызывали на допросы, а потом бросили, забыли в яме. Видимо, интерес к нему как источнику возможной информации был потерян.
    Время от времени его перевозили из селения в селение, из ямы в яму. Он стал товаром, и отношение к нему было как к товару. Только через полгода он был обменян на какого-то боевика.
    И все это, пережитое и перечувствованное, тоже могло стать сюжетом какого-нибудь рассказа или повести. И все это тоже не будет написано никогда.
    Он подходил к последней финальной точке в своей жизни, а не пойманного пером, уловленного только воображением, не созданного оказывалось гораздо больше, чем написанного. Еще столько оставалось не сделанных дел, а он должен уходить из этого мира!
    - Признайся! Признайся!
    Да, роившиеся в его сознании воспоминания были его признанием.
    В палате было совсем темно, и он, наконец, забылся в каком-то полусне. Но и в этом полусне мозг работал, трепетно жил.
    - Бога ищу! Молитвы хочу! Молиться жажду,- неслышно шептали его губы.- В каждой травинке Бога ищу. Бога зову я! Может быть, в небе он, в солнце? А, может, в пении птиц? В дыхании ветра. В шепоте леса? В запахе майских цветов? А, может быть, эта жизнь, эта живая природа и есть само Божество? И вот я обрел Бога,- шептал он чуть позднее.- В душе живет молитва. Да, милые люди, и я был прежде, как вы - пустой, без общения с Богом. А теперь вижу, как это прекрасно - говорить с Ним. Ты все видишь и все слышишь,- обращался он уже к Богу.- Помоги же мне! Дай хоть раз коснуться душой неба! Дай взлететь к себе! Ты понимаешь все. Не вини меня за эту боль, за эту тоску! Да, люди, вам нужно, чтобы я стал мертвым. И скоро это случится. Только тогда вы меня вознесете и будете славить. А пока я жив, вам нужна моя кровь? Берите ее! Раздирайте мою грудь, пейте мою кровь...
    Наконец сознание покинуло его, и он погрузился в сон.
    Это была непрерывная карусель образов, символов, метафор.
    Как всегда на рассвете он впал в состояние полудремоты-полуяви. Эти минуты обычно были временем, когда в нем более явственно открывалась способность к прозрениям, пророчествам, зримому видению каких-то сюжетов. Он словно входил в некий трансфизический мир, существовавший рядом с физическим, параллельно ему.
    Вот и в этот раз он вдруг вновь ощутил в себе состояние раздвоения, которое испытал однажды в Румбольском лесу в Литве, когда с подвернувшейся экскурсией брел маршем смертников от бывшего концлагеря к месту казни обреченных. Тогда он вдруг услышал в своем сознании одновременно два голоса. В нем почти одномоментно текли, смешиваясь друг с другом, поток сознания жертвы и поток сознания убийцы, палача.
    Все эти потоки, флюиды сознания, вероятно, жили в этом пространстве все эти годы.
    Меня взяли неизвестно за что, внезапно различил он в своем сознании чей-то голос. Пришли, схватили, вывели из дома. Я не успел даже ни с кем попрощаться. И вот теперь ведут на смерть. В колонне двести человек - женщины, мужчины, дети. За что? Никто не знает ответа на этот вопрос. Путь только еще начался, пройден всего километр, а впереди - еще пятнадцать километров. Всего - шестнадцать километров жизни. Строго на запад. В сто метров укладываются шестьдесят две пары шагов. Значит, километр - это шестьсот двадцать пар шагов. Можно подсчитать с достаточной точностью, сколько времени осталось жить. Жизнь теперь измеряется по шагам, по минутам. Кто-то плачет рядом. А, малышка! Какое у нее прелестное чистое личико. Наверное, всего лет шестнадцать, никого, поди, не успела еще и полюбить? Неужели и ее расстреляют? Ну, ты, слышишь, девочка моя, иди ко мне. Давай пойдем рядом. И подними глаза. Что ты плачешь? Ты плачешь и не знаешь даже, что рядом с тобой идет человек, который любит тебя? Да, это я. И я люблю тебя. Я успел полюбить тебя за эти секунды. Давай возьмемся за руки! У нас еще много времени. Нам идти вместе почти пятнадцать километров. Сколько еще слов можно сказать друг другу, сколько чувств перечувствовать! Смотри, какой мордастый парень. Он был, кажется, в лагере вместе со всеми нами, а теперь, гляди-ка, охранник? Почему он так внимательно смотрит на тебя? Наверное, ты ему тоже понравилась. Ты не можешь не нравиться! Не знаю, догадываешься ли ты о том, что ты удивительно красива? Может быть, даже и не догадываешься. Но поверь, это так. Возможно, ты подумала, что я говорю, чтобы произвести на тебя впечатление, но ты должна сердцем понять, что я не лгу. Знаешь, мне почти двадцать лет, ну, девятнадцать с хвостиком, а я еще никого по-настоящему не любил! Так случилось, и это - чистая правда! Ты веришь мне, да? Ты веришь, что ты для меня - любовь первая! И я для тебя - первая любовь? Это правда? Смотри, этот мордастый парень направляется к тебе!.. Куда вы ее тащите? Зачем? Отпустите ее!.. Бьют в затылок прикладом. В глазах совсем темно... Боже мой, задирают подол, стаскивают трусы? Сколько этих скотов толпится возле нее! Бедная девочка!.. Опять удар, опять. Зачем они избивают людей перед самой смертью? Где же ты? Может быть, они оставят тебя за это в живых? Знаешь, я буду счастлив. Нет, вот где-то сзади звук выстрела. Неужели они пристрелили тебя? Единственное, что я хотел бы, так это глядеть прямо в лицо человека, убивающего меня. Господи, почему они так сильно гонят нас? Только сплошной топот и шарканье ног. Кроме ног впереди идущих, я ничего больше не вижу. А тебя уже нет больше с нами. Ты лежишь позади у придорожного куста. Еще совсем немного, и мы соединимся. Мы снова возьмем друг друга за руки. Вот и ров. Это место, куда нас гнали. Они гонят нас и сейчас. Почему они так торопятся? Куда мы несемся? Я вижу прямо перед собой направленное на меня дуло и того же высокого мордастого парня. Резкий звук. Мы несемся по какому-то тоннелю. Впереди свет. И ты, моя любовь, со мной. Боже, как хорошо!
    И тут же шел поток сознания убийцы.
    Да, мое место сбоку колонны. Уже прошли километр, никаких происшествий. Все буднично. В руках у меня автомат, а рядом - люди. Вчера выстроили всех на плацу, и Йонас сказал: "Завтра в лагере начинается работа. Нужно сорок человек. Кто хочет жить, выходи из строя". Я вышел. И вот теперь здесь, сбоку колонны. А мог быть там, среди них, в толпе. Вот этот парень мог вести меня, но теперь я веду его. Почему из строя не вышел он, а вышел я? Может быть, он меньше хочет жить, чем я? Наверное, так. А вот девку эту взяли зря. Неужели нельзя было ее оставить? Какое чудесное лицо, какая фигурка - даже в этом отрепье она прекрасна. В другое время я бы обязательно за ней приударил. Чего пялишься? Нельзя смотреть на твою красотку? Похоже, у этого парня с ней шашни. Смотри-ка, взялись за руки! Жалко, если такая уйдет в ров, как все. В мирное время могла быть моей женой. Сзади выстрелы. Кто-то, видно, не может идти. Нет сил или ноги ослабели от страха. А во мне любопытство. Что там? Да, внутренняя дрожь и любопытство. Как тебя зовут, красотка? Мария? Евангельское имя. А как ты попала в облаву, а потом в лагерь? Не знаешь. Никто ничего не знает. Подходит Йонас. Кто он? Кажется, местный. "Шашни крутишь?" Да нет, у нее есть парень, видишь, идут вместе, взявшись за руки. Ромео и Джульетта. Слыхал о таких? "Давай волоки Джульетту вон к тем кустам. Витаутас разрешил взять одну молодку". О чем ты? Не надо. "Возражать?! Ах, ты размазня!" Удар по лицу, потом пинок сапогом. "Не подчиняться? Волоки ее, сука!" Зрачок дула смотрит в лицо. Приходит какая-то злоба, наплывает отчаяние, но я слышу: "Сегодня я должен убить сотого! Мне все равно, кого убивать. Им можешь стать и ты!" Получаю еще удар, потом еще и, подчиняясь, волоку девку к кустам. Йонас и Витаутас на моих глазах и глазах всей колонны сдирают с Марии одежду. Сначала ее насилует Витаутас, потом Йонас, потом пинком в зад подталкивают к ней меня. Я вижу белые бедра, что-то черное внизу живота. В глазах, смотрящих на меня, ужас и страх. Меня охватывает дикое возбуждение. Потом я отхожу к другому кусту, меня рвет. Пристрели ее, говорит мне в спину Йонас. Я оборачиваюсь, подхожу к Марии, нажимаю на гашетку. Одиночный выстрел. Потом еще один. Голова и шея дергаются. С Джульеттой покончено. Догоняем колонну. Ага, мое место возле этого парня. Он с тревогой смотрит на меня? Что, изнасиловали и пристрелили? Или отпустили? Не разговаривать! Вчера еще я ходил среди них, был таким же, как они, а сегодня я уже среди тех, кто насилует и убивает. И мне легко. Мне совсем легко. Только бы замолчал этот парень, ничего не спрашивал. С размаху бью его прикладом. Скорее бы дойти, чтобы все кончилось. Похоже, всех нас охватывает нетерпение. Йонас сует фляжку со спиртом. "Пей!" Сам он уже пьян. Пью взасос. Ах, как противно. Но становится проще и легче. Пропади все пропадом. Идет война, а на войне надо выжить. Прав тот, кто остается живым. Приходим. Вот здесь начинается главная работа. Танковый ров - глубиной метра три. Ставим их на колени по краю рва. Все ведут себя по-разному. Кто-то кричит, кто-то рыдает, а кто-то, будто не замечая ничего, глубоко погружен в самого себя. Долго вожусь с пятилетней девочкой. А вот и Ромео. Он что - не понимает, как нужно встать? Сказано было - на колени, и лицом в ров! Бью его кулаком в ухо. Ага, вот сейчас будет команда. Я должен ударить в этот затылок. Полетят мозги. С Джульеттой покончено, надо кончать и с Ромео. Но этот кретин опять поворачивается ко мне лицом! Он смотрит мне в глаза. Ну, что ж, Бог с тобой! Команда. Нажимаю на гашетку. Ствол от выстрелов дрожит и прыгает у меня в руках. Ромео падает, сваливается в ров и пятилетняя девочка. Первые мои убитые, и никаких ощущений. Слава Богу! А, может, я расстреливаю себя?
    Да, он почти физически ощущал тогда раздвоение собственного сознания. Прошло сорок лет. И он брел по пути смертников. Осень. Желтые и бордовые листья. Все чисто, аккуратно. Нигде лишней соринки. Он не слышал голоса экскурсовода. В нем внезапно зазвучали другие голоса. Сорок лет они таинственно жили и обитали в этом пространстве, и вдруг он поймал их.
    Потоки чужих сознаний овладели его собственным сознанием. Голос убийцы, голос убитого... А кто я? Вдруг повторится такая же ситуация. И где буду я? В роли ведомого на казнь или в роли ведущего к ней? Кто я сам? Жертва или палач?
    * * *
    Он чувствовал, смерть где-то близко, она готова бесшумно набросить петлю на его шею и стянуть ее. И его интересовало, узнает ли он, успеет ли ощутить, каков был смысл его жизни и кем, собственно, был он в этом коротком историческом промежутке, какой выпал на осуществление его земной судьбы?
    Писать - значит убивать смерть. Так сказал один французский писатель. Он тоже занимался этим делом всю жизнь. Он убивал смерть, фиксируя на бумаге проявления человеческой энергии. А теперь - маятник, видимо, качнулся в обратную сторону - пришла пора смерти убить его. Смерть должна была оставить на нем свой знак.
    Ему внезапно пришло в голову, что все ненаписанные сюжеты, бесконечной чередой проносящиеся в его сознании, носят драматический характер. Впрочем, в его творчестве никогда не было идиллических красок, никогда не звучали ноты безмятежности и спокойствия. Почему? Да, он сам в своей внутренней сущности был замкнутый, одинокий, конфликтный, трагический человек. Но трагичной, даже абсурдной в своем бессмысленном драматизме была и вся внешняя земная жизнь. Часто в разных городах - обычно это происходило на рассвете, когда все еще спали - гремели взрывы, и многоэтажные дома осыпались и оседали наземь вместе со спящими людьми. Это упражнялись террористы. На юге страны штурмовики каждый день наносили ракетно-бомбовые удары по мятежным городам и поселкам. Газеты ежедневно сообщали о беспрестанных заказных убийствах, а единственными значимыми сообщениями телевизионных новостных программ были непременные известия о землетрясениях, ядерных катастрофах, столкновениях войск с гражданским населением, авариях на железных дорогах, захватах заводов, голодовках, массовых самоубийствах.
    Люди шутили: "Ужас что делается, а то что не делается - вообще кошмар". Они искренне и подолгу смеялись, когда, допустим, узнавали, что их знакомый, пожилой человек, гидротехник по специальности, уже три года работает в детском парке Бабой Ягой. У мусорных баков во дворах возникали очереди: здесь порой на равных правах кормились птицы, люди, собаки, кошки.
    Жизнь стала на удивление монотонной и скучной. Везде проглядывала ее кровавая смертоносная сторона.
    Можно ли было предвидеть такой основательный поворот жизни, приведший к полному разору страны, крушению и распаду идей и привычных ценностей?
    Писатель вспомнил свой давний сюжет о коммунарах. Он так и остался неосуществленным. А ведь это было, пожалуй, предчувствие, предвидение грядущих событий? Предвидение через взгляд в прошлое.
    Форма, которую избирал он для реализации своих замыслов, всякий раз была самой разной - и реалистическая, и сюрреалистическая или абсурдная. В тот раз он замышлял написать вполне добротную реалистическую повесть.
    Ранней весной 1918 года в Бугульминском уезде губернии несколько бывших фронтовиков, выходцев из города, организовали сельскохозяйственную коммуну, в которую вступили двадцать семей. Одним из организаторов коммуны был Аксаков. Уездный Совет передал коммуне помещичий хутор и надел земли в сто пятьдесят десятин. Коммунары выработали обширный план деятельности. Устройство образцового показательного хозяйства, эксплуатация для нужд местного населения всех видов естественной энергии природы, разработка проектов различного рода производств и культурных сооружений.
    Реальная история этой действительно существовавшей коммуны была коротка - уже в июле того же года она была разгромлена в результате ночного налета бандитов, коммунары убиты, женщины-коммунарки, включая девочек и старух, изнасилованы, зарезаны и задушены, скот уведен, поля потравлены.
    Чем-то его тогда больно задела и тронула эта наивная попытка людей построить счастливое общество. По существу, то, что случилось с коммуной за четыре коротких месяца ее драматической истории, позже произошло со страной, где совершенно аналогичные трагические события разворачивались в продолжении долгих семи десятилетий с лишним.
    В течение рассветных часов нескольких дней, на зыбкой острой грани дремы и яви, в его воображении развернулась полная подробностей картина всех событий, произошедших в коммуне.
    Маленькая кучка людей проводила своего рода великий социальный эксперимент. Революция - это не только идея, но и жизнь. И молодые идеалисты стояли перед выбором: жизнь подчинить идее или идею сделать фундаментом новой жизни? По-другому этот вопрос они формулировали так: "Кто мы на этой земле? Жертвы внешних сил или определители своей судьбы? Временщики, назначенные к исполнению сатанинских замыслов, или вечные божественные люди?"
    - Никто нас не отправлял сюда! - убеждал Аксаков на первом собрании.- Мы должны на себе все испытать, на себе все проверить!
    Вокруг лежали огромные ставшие безжизненными пространства, и в центре были они - островок человечества, возможно, модель завтрашнего человеческого рода. Но смогут ли вот они, два десятка человек, здесь и уже сейчас, в этих совершенно невероятных условиях, создать коммуну? Да, страну человечности, и именно здесь и теперь? Готов ли к этому сам человек? Смогут они - сможет народ, сможет весь человеческий род. Не смогут - рухнет наземь, повалится, сгниет на корню великая идея.
    - Фурьеристский фаланстер создать, что ли, хочешь?
    - Не фурьеристский, нет! Лучше!
    И Аксаков - с точки зрения обыденного здравого смысла фигура безумная, поющая, фантастическая - увлекает своих товарищей пойти на этот нравственный и социальный опыт.
    Без идеи человеку жить невозможно. Без веры во что-то невероятное душа погибает. Надо в самом себе искать это высшее, в самом себе растить из зверя сверхчеловека.
    Щукин, из бывших рабочих, полуинтеллигент, кривился в лице:
    - А что такое человек? Да, может, этому самому твоему человеку плевать на такой вариант рая! Не будет его здесь никогда! Ничего не будет! И человеком в этой поганой жизни быть невозможно. Я есть хочу. Жрать, бабу иметь. Вот мой рай! В городах с голоду дохнут. Я выжить сюда пришел, а ты мне - сказки? Я тогда человеком стану, когда у меня мошна до пупка набита станет.
    - В старое глядишь? - возражал Аксаков.
    - В натуру свою скотскую гляжу. И ты гляделки свои разуй от тумана. Чего с ней, с натурой человеческой, делать будешь?
    У Аксакова, естественно, были не только сторонники, но и противники. Кто-то сразу же, едва принюхавшись, уходил из коммуны, кто-то впервые появлялся. Время было сатанинское, бесовское. По уездам рыскали банды - белых, черных, красных, зеленых. И у всех была своя правда, но всегда один аргумент - пуля, штык, петля. Чья правда правильнее? Как понять ее? Вот председатель уездного Совета Засухин. Его преданность революции естественно уживалась с желанием стать выше народа и определенной философией, которой бессознательно он выверял каждый свой шаг, большой, малый - победит тот, кто сильнее, кто из врага больше крови выпустит, кто ее не боится, этой крови. А он, Засухин, крови не боялся - не боялся свою пролить, не боялся и чужой кровью землю обильно удобрить. И здесь тоже был спор, потому что Аксаков берег кровь. Кардинальная проблема происходящих социальных изменений - допустимо ли считать человека лишь средством и оправдывать высшими интересами насилие над ним - для него это был вопрос страшной болезненной остроты.
    - Расхлябанность допускаешь, Аксаков! - презрительно цедил сквозь зубы Засухин.- Что ты цацкаешься со Щукиным? К стенке его - вот решение вопроса!
    - Дай тебе волю, и завтра ты всех к стенке поставишь.
    - Расхлябанность в мыслях, Аксаков! В чувствах! Все старую барыньку во флигеле держишь? И эту... дворяночку молодую? Поди, поглядываешь на нее? Что за необъяснимая слабость к врагу?
    - Старуха при смерти. Пусть умрет спокойно.
    - А тебе не известно, что в целях закрепления завоеваний трудового народа земельные отделы Советов обязаны немедленно выселить, на основании закона о социализации земли, всех бывших помещиков? Инструкцию нарушаешь? Коммуна не базар! Коммуна сейчас - это казарма!
    Но Аксаков был тверд: важна не только цель, но и средства, выбираемые для достижения этой цели. Проблема: выгонять из флигеля или не выгонять на скотный двор бывшую владелицу имения, обезноженную, ничего не соображавшую старуху с беспомощной, совсем молоденькой красавицей-дочкой, расстреливать или не расстреливать Щукина и еще двоих, раненых и задержанных при налете на коммуну небольшой банды - была весьма значительна и остра для Аксакова и его товарищей. Так занимали всех поэтому споры о сущности происходящих в стране перемен. Каков он, тот верховный закон, по которому определится будущая жизнь? Или новая жизнь будет подобна старой? В центре всех раздоров, споров и разговоров, не затухая, горел костром вопрос, принесет ли завтрашний день человеческую жизнь всем, удобряя и улучшая жизнь каждого, или этого не случится? А если не родится справедливость в новой жизни, то зачем она?
    - Никто такой смуты ради самой смуты не делает,- пытался убедить он Засухина.- Надо не ломать жизнь, а растить ее.
    Засухин брезгливо отмахивался:
    - Сперва мы должны победить, а потом уж будем разводить разносолы да думать о всякой справедливости. А теперь - война. Либо они в земле, либо - мы.
    И в самом деле была война. В перестрелке с сыном старой барыни, недоучившимся студентом, заскочившим на хутор повидать мать с сестрой, рухнул на землю сам Засухин, молодой двадцатичетырехлетний фанатик новой жизни. В его черном кожане обнаружили последнее письмо к людям. Знал, что смерть не пройдет мимо, и в кармане - письмо-завещание. Может, он прав, и высшая справедливость теперь - смерть врагов, всех, кто не рядом, кто на обочине? Вдруг запалачествовал обезумевший Щукин - замолкли навсегда под его выстрелами два раненых анархиста, расстреляна старая полоумная барынька, зверски изнасилована и придушена ее дочка-красавица. А что-то, кажется, было, что-то рождалось и возникало между нею и Аксаковым - как зарница, как робкий нежный свет, на который бы идти и идти.
    Не выдержав разлуки, словно томимая предчувствием, приехала из города невеста Засухина Екатерина - в день общих похорон.
    - Не уезжай! - обращался Аксаков к девушке.- Оставайся с нами. С нами тебе будет легче.
    Писатель вдруг с необычайной отчетливостью увидел в своем воображении, как будто сам присутствовал в тот миг там, как в конторку коммуны, большую комнату с крашеными желтыми полами и белой печью в углу, привели Щукина.
    Говорил Аксаков:
    - Не знаю, правильно ли поступаю? Но мы решили все: уходи. У нас разные правды, и нам не нужно твоей.
    - Если разные, что же в преисподнюю не отправишь? Пули жалко, так прикладом по черепу хряпни!
    Аксаков долго смотрел на него:
    - У тебя смерть в глазах. Свою смерть ты, поди, скоро сам найдешь.
    - А у тебя что в твоих тарелках? Жизнь? Руки чешутся да мама не велит? Так? А мне плевать на все ваши басни. Превратил всех в блаженных! Из этой бабы, что к Засухину приехала, мадонну, что ли, делать будешь? - хохотал Щукин.- Ей другое надобно. Ей кобелина хороший нужен, потому что все мы - кобели да обыкновенные сучки! Против человеческой природы прешь, Дон Кихот.- И к другим обращался: - А вы все куда прете, недоумки? Стадо придурков!
    Да, все эти события, выскользнув, незаметно выявившись, выколупнувшись откуда-то из небытия, из серой неразличимой бездны, в которой они в спрятанном, законсервированном виде пребывали много десятилетий, сначала будто сами загорелись внутренним светом, а потом привиделись, приснились больному литератору как-то ранней рассветной ранью, а потом каждое рассветное утро в минуты озарений, блистающих, как зарницы, еще не раз повторялись, всякий раз с новыми деталями и подробностями. И теперь, лежа в больнице, в небольшой белой палате с высоким потолком, где он находился уже вторую неделю вместе со стариком-соседом, помешавшемся на кроссвордах, он только вспоминал все то, что отчетливо и зримо видел в прихотливой игре своего сознания прежде.
    Возможно, это был вариант его собственной жизни. Если верить в реинкарнацию, все вероятно. Может быть, в ту минуту, когда погибал кто-нибудь из коммунаров, родился мальчик, ставший позже его отцом, или родилась девочка, ставшая его матерью. Если было так, то выходило, что гибель кого-то из этих людей породила или предопределила возможность именно его рождения. И, возможно, все эти полуприснившиеся события были на самом деле не столько сновидениями наяву и не столько игрой не в меру разыгравшегося воображения, вполне вероятно, что они были вполне реальными событиями, отложившимися в подсознании кого-нибудь из его родителей, а затем перешедшими в подсознательные слои его собственной памяти. Долгое время находившиеся там в зашифрованном состоянии, они вдруг вышли наружу, как выходят из воды при отливе затопленные острова.
    Иначе почему бы, например, он так отчетливо видел Люду Сметанникову - в красной косынке поверх жгуче-черных жестких волос, в черной юбке, синей душегрейке - и слышал ее крикливый, с хрипотцой, голос:
    - В коммуне чтоб не было пьяниц и никто не варил бы самогона! Вообще пьянство, буйство, матерную ругань, особенно при женском персонале, воспретить! А еще игру в карты!
    - А насчет баб как? Можно... это самое с ними иль совсем запрещается?
    - Можно. Ежели по взаимному согласию. Но не насильничать и рукам воли не давать. Снасильничаешь - гнать поганой метлой!
    Да, они пытались выстроить жизнь на новых принципах. И было к чему стремиться: если смогут они - сможет весь человеческий род.
    Устройство образцового показательного хозяйства, эксплуатация для нужд местного населения всех видов естественной энергии природы - все это было красиво на словах, но как же невозможно трудно осуществимо на деле. Приходилось ремонтировать полуразрушенные постройки, собирать, выменивать, приобретать пароконные бороны. В коммуне был один трактор, но горючего не было. Не хватало плугов. И главное - тягловой силы. Несколько десятин пришлось вскапывать лопатами. А наряду с полевыми работами они пытались еще организовать батрацкий клуб, просветительские кружки, библиотеку, вели агитационную работу в соседних деревнях.
    Основной клубок событий покатился с того дня, когда на хутор заявился обросший бандит с двустволкой и ультиматумом:
    - Предъявителю сего выдать бочку самогону, а не будет сделано того, за укрывательство буржуазной собственности общим постановлением карательного отряда имени Всемирной революции хутор со всей человеческой, скотинной живностью и прочими постройками - приговорен к артиллерийскому расстрелу.
    А назавтра коммунары получили еще один ультиматум. Чернышовский волостной Совет Бугульминского уезда потребовал, чтобы двадцать семей, основавшие коммуну, в течение трех дней покинули пределы волости.
    Можно было обратиться за помощью в уезд. Но это опять кровь и обязательно чья-то смерть. И Аксаков решился идти в Чернышовку сам. Человек должен понять человека. И человек может понять человека. Не на крови должна строиться коммуна.
    Но Аксаков не дошел до Чернышовки. Всплеск событий - последний его спор со Щукиным. Это он, Щукин, мутил крестьян Чернышовки, это он подбивал их пойти с вилами и огнем против коммунаров. Встреча произошла наедине, без свидетелей. В пустом голом поле, где пырей, подорожник да ветер.
    - Скучно мне без тебя,- осклабился Щукин.- Вот и решил повстречаться. Уйти все никак не могу. Да и куда уйдешь из жизни?
    - Наши разговоры закончены.
    - И нас не станет, мы в земле сгнием, а разговоры эти закончены не будут. Ты здесь свою идейку проверяешь, а у меня - и своя есть. Паршивенькая, подлая, да своя! И мне ее тоже на проверку сдать надо. Рай хочешь здесь построить? А я - не хочу! И мужики в Чернышовке - не желают. Что делать-то будешь с этим "не хочу"? - И тут Щукин швырнул Аксакову двустволку, она ударила того по плечу и упала на траву возле ног.- Переступить через кровь придется. А не переступишь через меня... чтобы в рай-то пройти?.. я тебя аккуратно шлепну.- Безумная ухмылка ползла по его тонкому лицу, когда он снимал предохранитель со своей одностволки.- Как, дружочек, в такой ситуации жить-поживать? Как оно с раем-то, когда человечка, пусть и поганого, непременно убить надо, чтобы в рай попасть? Вот такого, скажем, как я? Или как мужички эти потные, вонючие, которые народ? Бери ружье, сука!
    Аксаков стоял неподвижно. В напрягшемся сознании, как ослепшая птица, билась мысль, что сейчас определяется не только его личная судьба, но и судьба коммуны, судьба человечества.
    - Последняя минута, Аксаков,- куражился Щукин.- Так что проверим свои идейки. Твой выстрел первый. И второй, если пожелаешь. Все выстрелы - твои! А не поднимешь ружьеца, не пришьешь меня, сам тебя первой же пулей в землю вобью!
    Безумный фантастический спор этот завершился убийством Аксакова и самоубийством Щукина.
    - Песню убил,- шептал, слабея от потери крови, Щукин.
    Возможно, коммуна и выжила, выстояла бы, если бы не внутреннее разложение и не постоянная опасность извне. Кто из них всех был подлинным, кто - подосланным? Точку во всей этой истории поставил ночной налет отряда имени Всемирной революции: насиловали скопом Люду Сметанникову, звенел в ночи пронзительной невыносимой нотой последний предсмертный крик невесты Засухина Екатерины.
    Не то же ли самое случилось позднее и со всей страной?
    Писатель открыл глаза и посмотрел на небо в окне. Облака плыли над землей и были так же чисты, девственны, неожиданны в своем рисунке, как и сто лет, и миллион лет назад.
    Он подумал, что давно не разговаривал с деревьями и лесом вообще. Потом стал думать о любви, о своей свадьбе, о своем любовном романе, похожем на гомосексуальный, с Дьяволом, вдруг оборачивающимся почему-то Богом, и с Богом, непременно оборачивающимся Дьяволом. Потом он заспешил дальше, он был уже снова в Анголе, во Вьетнаме, во Франции, на полярном Таймыре, на Сахалине, а потом снова вернулся к ненаписанным сюжетам, к неизданным книгам, к недолюбленным любовям, к своему незавершившемуся посланничеству на земле и к размышлениям о том, сделал ли, успел ли сделать он то, на что был послан.
    Попав в больницу, в палату реанимации, а потом в кардиологическое отделение, он совершенно не интересовался у врачей состоянием своего здоровья. Он уже не ждал ни амнистии, ни помилования. Бегство из ловушки - а он чувствовал, что это именно смертельная ловушка - было тоже исключено. Он терпеливо ждал одной развязки и прощался со своими персонажами. Особенно с теми, до кого так и не дошли руки, чьи образы он так и не сумел или не успел в свое время воссоздать на листе бумаги.
    Сейчас в его жизни уже не могло произойти ничего, кроме смерти, и событиями становились воображаемые истории да сны. А, может быть, эти истории и были его последними снами?
    В юности и в зрелом возрасте смерть полностью игнорируется человеком, она абсолютно отрицается, совершенно не принимается во внимание как реальность. А если и настигает кого-то рядом с тобой, то тебе кажется, что к тебе она все-таки не имеет никакого отношения. Позже, после сорока, начинается борьба с ней, борьба с болезнями, которые ее предвещают. И, наконец, в старости незаметно, исподволь происходит постепенное приятие смерти, примирение с ней и даже спокойное, терпеливое ожидание ее.
    Многие ценности и реальности, которые прежде составляли неотъемлемую часть его внутреннего "я", его души, тела, отошли на второй, на третий планы, да постепенно и просто исчезли из сознания. Он вдруг изумился, как много потерь обнаруживалось за последние годы: он потерял родителей, старшую сестру, лишился - да, можно сказать и так - Родины, своей нации, колоссального количества близких прежде людей. Им постепенно были утрачены идеалы, верованья, убеждения, религиозные ценности. Душой было совершенно утрачено доверие к человечеству в целом и вера в исторический смысл в частности. На месте смысла вдруг оказался абсурд. И не какой-нибудь великий, а совершенно пустяковый, ничтожный. Ему порой казалось, что он внезапно вывалился в какую-то щель из времени, в котором жил, и он ощущал теперь себя словно выпавшим вообще из определенной исторической, социальной, национальной ниши. Ничто не связывало его и с собственным родом, им была потеряна уверенность даже в своем происхождении. Он не знал теперь, кто он, собственно, по национальности. Его человечество состояло сейчас всего из нескольких человек - это были жена, которую он любил теперь, кажется, больше, чем прежде, два взрослых сына, три внучки, внук и две женщины, одна в годах, другая молодая, к которым была еще прикреплена также его душа. Это были его первая и последняя любови. Да еще его человечество составляла толпа персонажей, которых он вообразил, но которым не успел дать приют в своих книгах. И вот это реальное и воображаемое человечество он теперь оставлял, а сам, похоже, уходил. Куда?
    Вот этот последний вопрос интересовал его сейчас больше всего.
    * * *
    Рассвет медленно вползал через широкое окно в палату. И, закрывая глаза, а потом через какое-то время открывая их, он физически ощущал в своих зрачках и на своих веках прибавление света.
    К нему в голову снова пришли мысли о его странных отношениях с Дьяволом. Да, он чувствовал себя его полным антиподом, состоял в войске Бога, но думал о Дьяволе почему-то много и непрестанно. Казалось, он был даже одержим этим образом. Дьявол словно требовал своего воплощения, неотступно преследовал его воображение, манил неуловимостью облика, заставлял возвращаться к себе вновь и вновь, избирая каждый раз все новые сюжеты и версии. Однако до непосредственной работы над чистыми листами бумаги за письменным столом дело не доходило. Что-то всякий раз останавливало его.
    Конечно, когда художник имеет дело с великими вечными образами, в нем рождаются неограниченные творческие возможности. Но неминуема и расплата - в виде какой-нибудь болезни, безумия, гибели. Не страх же препятствовал ему в его работе! Кто такой художник? Тот, чья жизнь есть символ. А символом чего являлась его собственная жизнь?
    Еще в молодости его заворожил сюжет о Мастере, жившем в начале века и имевшем своего рода тайный роман с Демоном. Почему он так и не взялся в течение всей своей жизни за этот столь близкий собственной душе сюжет? Похоже, Князь Мира позировал Мастеру. Было что-то глубоко правдивое в ужасных и прекрасных, до слез волнующих картинах Мастера. Его порочный Демон остался верен до конца своей внутренней сущности. Он, полюбивший Мастера, все же обманул его. Сеансы работы над образом Демона являлись для Мастера сплошным издевательством. Мастер видел то одну, то другую сторону своего божества, а то сразу и ту, и другую вместе, и в погоне за неуловимостью образа быстро продвигался к пропасти безумия. Вполне естественно, что закончил он жизнь в психиатрической лечебнице. Каждый день с утра до ночи он пытался поймать на бесчисленных листах бумаги ускользающий образ Демона.
    Раньше Мастер был гражданином социума, теперь стал гражданином универсума. Вынырнув из быта, погрузился в космос, в трансфизический мир, из которого не было уже возврата назад. Трагическая поглощенность вопросами смысла бытия, тайн жизни и смерти завладела им бесповоротно. С помощью символов, метафор, намеков, ассоциаций Мастер пытался свести реальные действия и события к воплощению вечных прототипов.
    Для него же, литератора, человека, лежащего теперь в отделении кардиологии республиканской клинической больницы, также всю жизнь поглощенного тайнами и загадками бытия и небытия, гомосексуальный роман Мастера с Богом или Демоном был рассказом как бы о своем собственном двойнике. Много общих черт связывало их обоих - мастеров начала и конца века. Было время, он тоже делал попытки уйти от индивидуалистического самовыражения к созданию искусства внеличного. И у него рождались догадки, что отречение от своей индивидуальности и того, что природа бессознательно создала в ее защиту, есть почти половина задачи художника. Выход из паутины личных рефлексий, истощающих мощь искусства, он тоже искал в мифе, в сращении физического мира с внефизическим, когда фантастическое просвечивало бы сквозь реальное, а реальное брезжило и мерцало за фантастическим.
    Мастер любил писать лиловые туманы. Он растворял очертания предметов в сумерках, намеренно искажал пропорции вещей, менял краски. И вот уже сирень обнаруживала родство с лиловым пламенем или грудами сверкающих кристаллов, замшелый пень оборачивался стариком, чертополохи - фантастическими светильниками, волна - лебедью, а лебедь - царевной. Мастер совершил множество открытий в области формы. Он вводил в искусство новые цветовые гармонии, новые ритмы, композиционные решения, открывал красоту фактуры поверхности холста, оперировал новыми материалами, вдруг обнаруживая иные возможности старых. И обо всем этом нужно было написать рассказ или повесть. Почему же он не написал? Даже о своем двойнике? А, может быть, он не писал о главном, а осуществлял второстепенные сюжеты? Разве не была достойна пера фантастическая последняя любовь Мастера к своей ученице? И здесь у писателя были свои переклички с Мастером. Душу охватывала досада.
    Больница между тем просыпалась.
    В палату белым облачком скользнула медсестра с юным лицом мадонны и шприцем в руках - обычный утренний укол.
    - Как спали-почивали?
    - Спасибо. Без конца снились сны. А вы? Вам удалось отдохнуть?
    - Часика два. В седьмой палате у нас тяжелобольная. Пришлось побегать.
    - Mы все капризные, немощные, а вы - такое чудо, средоточие красоты. Заходите почаще.
    - Я вижу, вы проснулись с хорошим настроением. А вы знаете, я читаю сейчас вашу последнюю книгу. О художнике.
    - Я люблю писать о человеке творящем. И о женщинах.
    Мягко улыбнувшись, медсестра в коротком порыве ласки на мгновенье прижала узкую горячую ладошку к его запястью и скользнула к двери.
    - Отдыхайте. Еще рано.
    В палате стало чуть светлее. Писатель смотрел в окно на темные перистые облака, потом закрыл глаза, забылся.
    И ему вспомнился или приснился вдруг - уж не как антитеза ли Мастеру? - высокий старик с белой бороденкой и восторженными голубыми глазами.
    Человек творящий. Этот человек тоже имел различную природу. Нередко - абсолютно перевернутую, доведенную до карикатуры, до фарса или гротеска.
    Среди бесчисленной орды людей, штурмующих со своими толстыми опусами литературные консультации, редакции журналов, издательства, больных той или иной формой собственного величия всегда было предостаточно. Все они считали себя Мастерами. Все жаждали известности, славы, богатства, и чем меньше у каждого из них было к тому оснований, тем больше претензий они высказывали и тем амбициознее были. Тщедушный восторженный старикан выделялся среди них своей забавностью и некоторой эксцентричностью.
    Он встретил его как-то в кабинете литконсультанта Союза писателей.
    - Пришел предуведомить вас, дорогие товарищи писатели, что во мне родился, а сегодня на рассвете полностью созрел атакующий дух, направленный на овладение идеалом. Я твердо решил: не я ли из всех тот единственный, кто способен доложить тезисы века?
    - Любопытно. И в чем же они заключаются, ваши тезисы?
    - Они имеют тот смысл, что если вы, творец, способны дать людям новую информацию, то вы и обязаны вписать в образ вашего драматического героя собственную великую идею времени. Надо быть пророком, а иначе зачем браться за перо?!
    - В самом деле, незачем.
    - Суть моего открытия вот в чем. Ничто великое не сделает вторжения, если автор творения есть только поэт, но не открыватель. Ничто не вызовет ликований века, если сочинитель только открыватель, но не поэт. Однако если у тебя такая звезда, что ты и открыватель, и поэт, под твоим пером родится божественное произведение.
    - И вы его создали?
    - Вот оно!
    - То есть вы выдвинули в этом своем сочинении некую оригинальную, не высказанную никем еще в мире идею?
    - Устами героя пьесы. Не самолично.
    - Устами героя, естественно. И, кроме того, нашли великолепный крепкий сюжет? Словом, создали истинное художественное произведение?
    - Более истинное, чем обычно.
    - С кем вы себя сравниваете? С Мольером, с Шекспиром?
    - И Мольер, и Шекспир были только поэтами, а я - и поэт, и открыватель одновременно!
    - Вы неизмеримо выше их? Вы добились еще большего художественного результата, чем они?
    - Да! Как удивительно тонко вы меня понимаете!
    Из-за плеча посетителя просияло счастливое лицо литературного консультанта, маленького тщедушного человечка, тоже старика - еще бы, он отделался от великого литератора, и теперь кашу приходится расхлебывать не ему.
    - Слушай, возьми его пьеску, посмотри,- просительно пробормотал литконсультант.- Ты же у нас единственный, кто писал пьесы, и в этом жанре что-то соображаешь.
    - Для меня Шекспир и Мольер - потолок. Выше не соображаю.
    - Да не прибедняйся! И потом кто что-то может сказать заранее? Вдруг перед тобой художник выше Гомера!
    - А кто здесь литконсультант: я или ты? И кто здесь получает зарплату и кто зарплаты не получает?
    - Да я в пьесах ничего не понимаю!
    Неизвестно зачем взял он тогда сочинение неизвестного драматурга. Неизвестно из каких соображений исходя, скорее любопытства ради, договорился встретиться после прочтения на следующей неделе в понедельник в сквере в центре города.
    В общем-то он сохранил, оказывается, детскую наивность. А вдруг гений? А вдруг на самом деле пророк? И как ни невероятно, вдруг и в самом деле не ниже Шекспира или Гомера? Теоретически все могло быть и так.
    Однако пьеса оказалась графоманией чистой воды. Это было явление совершенно неотфильтрованной, неподдельной шизофрении. Величие помысла уравновешивалось в сочинении ничтожеством самих идей. Фанатизм веры соизмерялся разве только с нулем. Претензия на высшую художественность обернулась абсолютной бездарностью.
    Читая пьесу, он понимал: человек в идее стремился к универсальному идеалу, а на практике низвел этот идеал до невообразимого безобразия духа, сверхпустоты.
    Велико было его разочарование. Но вместе с тем он прекрасно осознавал, что иного и не могло быть. В теории все могло быть и наоборот. Но не на практике.
    И, сидя в понедельник на скамейке в городском сквере и скучными, равнодушными глазами рассматривая своего собеседника, писатель подумал, что не таков ли и он сам, если серьезно взглянуть на него со стороны? Собеседник, бесспорно, шизофреник. Но не шизофреник ли и он сам? И не таково ли человечество в целом? Оно также явно больно шизофренией.
    Восторженный автор - сюрреалистическая карикатура творческого духа, отражение человеческого рода, изломанное, искривленное, гротескное - смотрел, не отрываясь, прямо ему в глаза:
    - Ну? Вы поняли, наконец, кто на земле творческий лидер? Поняли, кто действует на арене обновления мира?
    - Да-да, понял. Все понял.
    - Никто из вас, так называемых властителей духа, не переосмысливает мироназначение, не перепроектирует мироздание, не рассекречивает вечность Вселенной. Никто из вас не обладает вещим талантом, чтобы увидеть в картине мира некий момент, неведомый другим, и представить его своим откровением!
    "Бедняга!"
    Он невольно засмеялся тогда. Все это было более чем забавно. И в то же время невозможно печально. Сказать этому восторженному безумцу, возомнившему себя гением, царем художников, всю правду или пожалеть его, оставить в заблуждении? Его заблуждение - последняя иллюзия, которой живет этот человек. Стоит ли разрушать ее? И что изменится в этом мире, если иллюзия эта будет разрушена? Но в то же время становиться соучастником обмана, в который впал этот человек - участь не из приятных. Потакать дурости, серости, атакующей бездарности, открытому сумасшествию? Во имя чего?
    - Вот ваше произведение. Я ничего не могу сказать вам. Извините.
    Он вынул из портфеля папку с пьесой, положил ее на скамейку рядом с автором, поднялся и, не оглядываясь, пошел по аллее. Старик, оставшийся один, опомнился не сразу, но все-таки вприпрыжку сумел догнать писателя почти у выхода из сквера.
    - Почему вы молчите? Это заговор! Вы - участник заговора! Вы - убийца державного таланта! Вы продолжаете дело Дантеса!
    - Извините...
    От бедного автора удалось отделаться, только поймав такси и моментально захлопнув и заперев дверћу. Машина рванулась, влилась в поток других машин, и старик остался позади.
    Через неделю, однако, писатель был вызван повесткой на допрос в районную прокуратуру. Оказывается, бедный непризнанный гений в тот же день устроил петлю в дровяном сарае, повесился, но вместе со своими шедеврами оставил и письмо, на основании которого ему, писателю, было предъявлено обвинение в доведении этого человека до самоубийства. Он терпеливо объяснил следователю ситуацию, в которой оказался, но его еще таскали на допросы недели две. Допрашивали и литконсультанта Союза писателей. Потом дело было закрыто за отсутствием состава преступления.
    Однако косвенно он еще долго ощущал себя виновным в смерти старика.
    Человек не может жить без веры, даже если эта его вера целиком основана на нуле. Нуль, а все равно необходим человеку. И из нуля можно вырастить бесконечность, полную некого смысла и красоты. И разве драма ничтожнейшего из творцов, но одаренного великим честолюбием и не смогшего вынести состояние непризнанности, не была темой для ослепительного рассказа, который он тоже никогда не напишет? И как все это было печально теперь сознавать.
    Небо в больничном окне было уже заполнено пропитанными дождевой влагой серыми густыми облаками, и все это хаотическое месиво как бы дымилось, куда-то плыло, порождало из себя самого какие-то клубы, еще более темные мутные образования, и он смотрел в этот хаос, пытаясь отыскать в нем некий смысл.
    Разве сам себя он не считал тоже гением? И разве получил признание на уровне, достойном его дарования?
    * * *
    Здесь я, автор этой повести или рассказа, должен прервать разворачивающееся повествование и поведать о нечаянно-негаданном собственном вторжении в описываемый мною сюжет.
    Сейчас за окном осень, конец октября, последние дожди. После долгого периода депрессии, уныния, непроходящего ощущения пустоты, где-то летом я взялся, наконец, за перо с бумагой и в июле-августе довольно быстро написал два рассказа о любви. Работа неожиданно пошла легко, и вскоре рассказы были закончены. Но на третьем рассказе, именно вот этом, я вдруг споткнулся. Мной был задуман рассказ о писателе, который попадает в больницу: там перед его сознанием чередой проходят сюжеты ненаписанных вещей, неосуществленные замыслы. Любой конец грустен, ибо таит в себе некую печаль. Возможно, это печаль по не свершенному. В финале рассказа писатель умирает, а над его телом в этот последний крайний миг ухода витают его персонажи. Может быть, только они по-настоящему и жалеют о смерти творца. Таков был замысел рассказа, и, Боже, как трудно мне было его писать. Я работал над этим рассказом как будто из-под палки, мне не хотелось его писать, но в то же время я как будто обязан был это делать. И вот минул август, сгорел на ветру и последнем теплом солнце сентябрь, наступил дождливый октябрь, а я все еще мучился над рассказом. Порой я словно хотел обхитрить кого-то и два-три дня не садился за пишущую машинку, но потом кто-то, а именно Тот, кто был будто выше меня, заставлял меня снова браться за работу. У меня было ощущение, что я пишу свой последний рассказ и что пишу я его о самом себе. Может быть, поэтому мне и не хотелось завершать работу? В душе появился некий мистический страх.
    И вот именно в этом месте, где я непосредственно вторгаюсь в плоть рассказа, когда до его окончания осталось всего две или три главы, я тоже оказываюсь в больнице.
    В последние дни я чувствовал себя все хуже и хуже, тело разламывалось от не проходившей слабости, и в одну из ночей жена, не выдержав, вызвала "скорую помощь". Врач измерил давление - двести тридцать на сто двадцать. Гипертоники, а таких среди людей великое множество, знают, что это такое.
    - Вы серьезно рискуете жизнью. Нужно ложиться в больницу.
    - Куда вы меня повезете?
    Больница, дежурившая в этот день по городу, находилась далеко от дома, и я отказался. Бог знает еще в каких условиях придется там лежать. Мне сделали несколько уколов, введя дибазол прямо в вену, и бригада "скорой помощи" уехала. Однако на следующий день снова пришлось вызывать врача и снимать кардиограмму. Появилась бригада реаниматологов, и меня увезли в отделение реанимации республиканского клинического центра. Раздели, положили на кровать, опутали тело проводами, клеммами, какими-то присосками - непрерывно снималась кардиограмма, измерялись давление, частота пульса, дыхания. Рядом за ширмой тихо стонала женщина, отходя от послеоперационного наркоза, ей вырезали яичники. Оказывается, был большой наплыв тяжелых больных, и здесь стало уже не до соблюдения формы. Часто заглядывал врач, а медсестра почти не выходила из палаты - ее рабочий пост помещался в двух метрах от моей постели. Так я оказался буквально вторгнутым в ситуацию, в сюжет собственного рассказа.
    Похоже, информация в настоящее поступает как из прошлого, так и из будущего. И сведения о будущих событиях, в частности, о своей болезни я прочитал задолго до их реального осуществления.
    Через сутки - слава Богу, инфаркта, наличие которого первоначально подозревали, не было - меня перевели на другой этаж в отделение кардиологии. Два-три дня я чувствовал себя еще довольно неважно, но потом, по мере возвращения к жизни, стал думать о своем незаконченном сюжете, над которым работал последнее время. В самом деле, я не знал толком, как поступить: продолжать работу над рассказом или бросить его. Продолжать было рискованно: невольно и неосознанно мной самим могла быть включена программа на самоуничтожение. Бросить работу на полпути я тоже не мог: я был профессионалом и обязан был выполнить свой долг художника.
    Еще не зная, стану я продолжать работу над рассказом или не стану, я все же попросил жену принести мне из дома пишущую машинку и рукопись рассказа.
    Естественно, я посоветовался с ней. В самом деле, как быть? То, что со мной могло произойти, касалось и ее непосредственно. Она советовала придумать для рассказа хорошую развязку и тем самым избежать удара судьбы.
    Меня довольно часто навещала и моя ученица. В силу своей молодости она была более радикальна:
    - Вы должны как можно быстрее закончить этот рассказ и освободить свое сознание от него. Суть спасения - в чистоте сознания.
    Старшая дочь - тоже писательница, женщина со зрелым точным умом - предлагала свой вариант:
    - Мне кажется, не нужно совершать ни насилия над замыслом рассказа, ни спешить с его завершением. Ситуация критическая и серьезная, и лучше отложить работу, немножко остыть. Ты уже перевалил за середину рассказа, и тебе потом будет нетрудно его закончить. Концовка созреет сама. Финальная сцена создастся самой жизнью. Зачем спешить? Зачем говорить себе, что это твой последний рассказ? Ты напишешь их еще немало.
    Во всех трех вариантах был свой резон. Древние мудрецы Востока считали, что каждый человек приходит в мир со своей судьбой и что у него как минимум есть шесть ее вариантов: от наилучшего до наихудшего. Идеален путь, ведущий прямо к самой вершине древа судеб. Но карта жизни человеку неизвестна. Как заглянуть в будущее и узнать, куда ведет та или иная дорога и на что бросает тень та или иная веточка на древе судьбы?
    Могу ли я позволить себе продолжать эту опасную игру? Она была опасна, ибо предлагала всего лишь один путь, один вариант будущего и тем самым программировала меня на него. Была, конечно, возможность выбора положительной программы. Но что если я "зациклюсь" на негативной программе, ведущей к смерти? Навязчивые мысли и подсознательный страх могут быстро превратить этот вариант из маловероятного во вполне вероятный, а я сам, незаметно для себя самого, стану жертвой самогипноза, самозомбирования.
    Дни шли. Пишущая машинка стояла на подоконнике нерасчехленной. Я никак не мог выбрать путь, которым мне следовало идти. Моя жизнь ничем не отличалась от жизни персонажа, которого я описывал в рассказе: та же монотонная ежедневная рутина уколов, капельниц, лечебных процедур, обследований, врачебных обходов, то же неравновесное колеблющееся состояние души и тела. И те же плывущие неведомо куда облака за широким окном. И даже почти тот же самый старик - сосед по палате. Вся разница: он не работал никогда кондитером, но был в прошлом главным инженером мыловаренного комбината. Но внешне старик был такой же тощий, с тонким длинным носом, как и описанный в рассказе, и, что совсем удивительно, также проводил немало времени за разгадыванием кроссвордов, публикуемых в газетах.
    Похоже, из будущего, предугаданного мной в написанных ранее страницах рассказа, в настоящее действительно просочились некоторые детали и подробности, правда, с незначительными искажениями.
    Если персонаж в рассказе согласно первоначальному замыслу должен был умереть, то неужели должен умереть я?
    Мне казалось, и с каждым днем все более ощутимо, что моя ближайшая судьба находится целиком в области решения, которое будет мной принято. И, наконец, настал момент, та минута, когда я, ни о чем уже не думая, скорее подчиняясь голосу какого-то инстинкта, просто взял в руки пишущую машинку, рукопись рассказа, стопку чистой бумаги и пошел в холл, что находился в тупике коридора. Это было большое помещение с огромным во всю стену окном, где стояли несколько стульев, широкий желтый добротный письменный стол, роскошная зеленая пальма и довольно занятный резной диван с обитой серым ковром спинкой. В кардиологическом отделении был тихий час, и я принялся за работу. В конце концов, рассказ надо было заканчивать. Я не привык бросать какое-либо дело на середине пути.
    Вполне вероятно, что Бог подвел меня к этому испытанию, чтобы просто посмотреть, справляюсь ли с ним. Возможно, он готовит меня к более достойному поприщу и должен быть уверен, не подведу ли я Его?
    Я утешал себя этим, начиная очередную главу рассказа. Ведь всегда надо надеяться на благополучный исход...
    * * *
    Медсестра принесла на подносе завтрак, поставила тарелки с небольшой порцией гречневой каши и стаканами чая на прикроватные тумбочки и исчезла. Кроме каши, в утренний рацион как всегда входили еще два ломтика черного хлеба с кусочком белого сливочного масла.
    Завтраки, обеды и ужины были самыми приятными моментами в больничной жизни.
    Писатель, до того лежавший в постели и неотрывно смотревший в окно, спустил ноги на пол и сел возле тумбочки, на которой стояла тарелка каши. Завтрак, пусть и небогатый, порадовал его. В общем-то жизнь сводилась к простым инстинктам. Только старый кондитер, старик с унылым тонким высушенным лицом, словно даже не увидел принесенного завтрака: он по-прежнему с упоением разглядывал газетный лист с кроссвордом. Писатель, однако, заметил его неодобрительный взгляд.
    - Странный народ все-таки вы, литераторы. Я был о вас прежде лучшего мнения. Я - разочарован. Ничего духовного, оказывается, нет в вашей жизни. Любите есть. Ничего не делаете, ничего не читаете. Даже газеты. Только смотрите без конца в окно на небо. Что там может быть интересного?
    Писатель усмехнулся:
    - Мне некогда читать ваши газеты. Все новости я уже знаю.
    - Вы даже телевизор не смотрите! Неужели вас не интересует, что в столице взорвали еще один многоэтажный дом?
    - У меня свой театр. И в нем разыгрываются свои спектакли, не менее драматичные.
    - Нельзя быть, господин литератор, таким аполитичным.
    - Возможно. Только прошу вас в следующий раз называть меня не господином литератором, а товарищем литератором. Мне это, знаете, больше нравится.
    - Хорошо! Вас, однако, оправдывает только то, что вы, несмотря на полное отсутствие интереса к реальной жизни, тем не менее, как ни удивительно, вполне эрудированный человек.- Старый кондитер, наконец смилостивившись, снизошел до главного.- У меня, извините, затруднение. Прошу вас помочь. Пять букв. Историческая провинция Франции. Слово начинается на букву "а".
    - Артуа. Провинция славится своими виноградниками.
    И эти разговоры со старым занудой были обычной рутиной.
    Позже были хождения на прием к эндокринологу и окулисту, сеансы иглотерапии и облучения вены лазером, были утомительные полчаса лежания под системой, когда в вену ему вливали прозрачный раствор панангина, были еще уколы, вызов в рентгенкабинет, и все это время, и значительно позже, после обеда в его подсознании и сознании шла привычная созидательская работа: мозг самопроизвольно продуцировал, вырабатывал, выявлял из небытия очередной ненаписанный сюжет.
    Боже, сколько их было! И всем им - он почему-то был в этом уверен - не дано было уже состояться.
    На этот раз сюжет был сюрреалистический, гротескный, почти нереальный. Он подходил больше не для рассказа, а для пьесы, легкой, веселой, безыскусной, возможно, даже дурацкой. Но дурацкой и на удивление глупой часто представала и сама жизнь великого множества людей, так что и здесь он не отходил, пожалуй, от реализма.
    Веселый образ доброго афериста вдруг представился ему, и душа неожиданно прониклась печалью. В самом деле, прошла целая жизнь, а он так и не собрался написать пьесу об аферисте. Почему?
    Он писал о самопожертвовании, подлости, предательстве, жестокости, ненависти, писал о любви во всем ее бесконечном разнообразии, писал о доносчиках, убийцах, романтиках, одержимых фанатиках, поглощенных той или иной идеей, о героях, о созидателях и разрушителях по своей внутренней природе, о самозванцах и гениях, о дураках и кретинах, демагогах и лицемерах,- о каких людях он только не писал за свою жизнь, проведенную как на каторге за письменным столом, но вот об аферисте ни разу не удосужился. И это был грех. Исправить его уже было нельзя - он почему-то чувствовал, что смерть находится близко, а вот покаяться было еще можно.
    И воссоздание сюжета об аферисте - в памяти, в воображении, в собственном сознании - являлось для него необходимой формой покаяния.
    Да, у него был собственный театр - это было его воображение - и он разыгрывал на его подмостках представление за представлением. Зачем ему было читать газеты или смотреть телевизор - из года в год там говорилось об одних и тех же политических марионетках, представлявших всякий раз один и тот же спектакль о предательстве, небывалом воровстве, бесконечном лицемерии и надоевших всем до тошноты, до физического омерзения. Гораздо ближе для души был свой собственный театр.
    Ему представилась сцена семейной дуэли, в которой жена дает выволочку мужу. Что могла бы говорить эта сварливая женщина? Да хотя бы то, что вечно нет денег. Столько лет они живут вместе, а она не знает даже, чем он занимается? Вот уже полдень, двенадцать часов, а он глаза не промыл от сна, все еще в постели! "Надоело! Хватит!" А что мог бы в ответ сказать другой участник этой дуэли? Разве он не может презрительно воскликнуть: "Деньги? Такая чепуха? Тебе нужны деньги? Сколько их тебе нужно? Я сейчас же добуду тебе их из воздуха!.." - "А пошел ты! Хвастун! Вот пальто нужно! Сколько я буду ходить в этих обносках? А посмотри на кровать! Она же скрипит. Когда мы занимаемся любовью, этот скрип и скрежет слышно через квартал!.." - "Ну, хорошо, хорошо. Говори, сколько нужно, если все собрать? Кровать, пальто, еще что-то - сколько всего?.." - "Ну, хотя бы..." - Господи, столько крика из-за барахла, из-за каких-то паршивых вонючих денег!
    Поздняя осень. Во всей квартире никакой живности, кроме последней мухи. Он начинает гоняться за ней и, наконец, с торжествующим воплем радости, ловит ее.
    - Сейчас сделаем тебе деньги. Давай, тащи аэрозоль, усыпить ее надо, дуру. И еще какую-нибудь коробочку. Помнишь, лет десять назад ты подарила мне трехрублевые запонки? Они до сих пор лежат в коробочке. Посмотри в столе... "Зачем тебе коробочка?.." И еще красивую ленточку поищи, а я пока состряпаю документ. Родословную... "Чего ты затеял?.." Как чего? Сама же говоришь, что нужны деньги!.. "Опять пустые аферы на уме? Мочи нет! То капитан дальнего плавания! То укротитель бегемотов!.." Людям нужна сказка. У них бедная событиями, глупая жизнь. Я даю им сказку... "Разведусь! Житья нет!.." Я сделаю тебя богатой, дура!.. "Когда? Когда я стану богатой?.." Сегодня. Прямо сегодня.
    И писатель тут же представил другую картину, где увидел своего персонажа уже на улице, в толпе людей. Да, все происходило на базаре, возле ларька с овощами. Все сбились в кучу, лезут друг на друга, суетятся; в руках судорожно зажатые деньги. И один недоуменный жадный крик возносится над толпой:
    - Что дают? Что дают?!
    Наконец из месива тел, чуть ли не из-под чьих-то ног выползает полуистерзанный герой.
    - Вот он, собака, вот! Что продаешь? Что у тебя в руке?.. Не трогайте! Вы можете все погубить. Не суйте, пожалуйста, руки... Скрывает? Что это? Что?.. Здесь у меня муха Бонапарта... Что он сказал? Какая еще муха? Зачем нам какие-то мухи?.. Я не продаю. Это - семейная реликвия. Нет, ни в коем случае. Ни за что! Я, может быть, и хотел бы продать, но не могу. Ни при каких обстоятельствах!.. И что! У этой мухи есть родословная?.. Все есть. Муха сертифицирована. Мой дед, мой прадед, мой прапрадед... О, люди не понимают великих людей! Мой прапрадед учился в Сорбонне. Он был француз и получил наследство. Как исключительно культурный человек, он понимал, что через сто - сто пятьдесят лет даже муха будет иметь колоссальное значение!.. Продайте мне эту муху! Я должен иметь ее обязательно... Почему вы? Я курсант, будущий военный, мечтаю стать полководцем. Муха Бонапарта будет вдохновлять меня на подвиги... Нет, извините, я хочу приобрести муху для краеведческого музея своего города. Я из самого Санкт-Петербурга, и мы отведем для мухи отдельный зал. У меня приоритетные права на муху, поскольку я выступаю от имени общественности... Причем здесь музей? Держать муху в затхлом зале? Когда сегодня исполняется ровно шестьдесят пять лет моей любимой! Если бы вы знали, как она обожает исторические сочинения, особенно про офицеров в белых рейтузах! Ради нее я готов выложить любую сумму. Я хочу преподнести муху в подарок. Сколько? Сколько стоит ваша муха? Могу оплатить в рублях, могу - в валюте... Ее рыночная цена двадцать тысяч. Но нет, нет, я ни в коем случае не могу расстаться с ней. Она бесценна. Есть вещи, которые не имеют цены. Мы в нашем роду передаем муху из поколения в поколение как самое драгоценное наследство. Одно крылышко, видите, чуть-чуть истлело. Сохранение мухи дорого стоит. Сколько нужно денег только на покупку и содержание вакуумной установки. Муха Бонапарта - моя гордость. Конечно, я собираю различные вещи. У меня есть уникальные экспонаты, скажем, чучело собаки Шостаковича, пуговица Достоевского, нестираный носок самого Салтыкова-Щедрина. Наконец, не могу не упомянуть о яблоке Ньютона!.. Яблоко? Какое яблоко?.. Как какое? То самое, которое упало на голову Ньютона, когда его осенила мысль о существовании всемирного тяготения... И оно сохранилось?.. О, это целая история, которая тянется уже несколько столетий. Я специально заканчивал химический факультет университета, чтобы профессионально хранить экспонаты коллекции.
    И снова истошные вопли прорезали базарную толпу:
    - Что дают? Что дают?!
    Писатель, лежавший в больничной палате, вдруг засмеялся, а старый кондитер недоуменно глянул на него. В самом деле, что за странный человек - все дни лежать в постели, ничем не интересоваться, даже ребусами, ничего не читать, даже газеты, только смотреть в небо за окном да иногда разряжаться внезапным хохотом или непонятными репликами.
    За дни совместного проживания в палате у старого кондитера сформировалось четкое мнение о писателе как о не совсем нормальном человеке.
    Наверное, невыявленный шизофреник, решил кондитер. Ему бы лечиться не в кардиологическом отделении, а в какой-нибудь психбольнице. Правда, человек тихий, безвредный, к тому же эрудит. Есть шизоиды гораздо более надменные, агрессивные и еще глупые.
    А человек, о котором думали, что он шизофреник, и который, возможно, и на самом деле был шизофреником, как и все прочие люди, в это время разыгрывал в своем воображении очередную сцену жившей в его сознании человеческой трагикомедии.
    Он зримо представил некоего покупателя, мужчину с рыжеватой бородкой и серо-голубыми навыкате глазами, который радостным и взволнованным прибежал домой к жене.
    - Давай деньги, продают муху Бонапарта. Я дал задаток. Можно сказать, почти купил ее. Там еще торговались несколько придурков, но я их оставил с носом. Они просто в шоке! Понимаешь, как это престижно! Как скажется на росте карьеры! Сколько? Начальная цена была двадцать тысяч, но придется переплатить. Сговорились за сорок. Ничего, загоню "Жигули"! Но сейчас нужно срочно! Наличными! Скорее! Где твоя заначка? Ну, вот - все! Муха будет моя! Моя - окончательно! - И, не удержавшись, названивает кому-то по телефону: - Приходите ко мне на презентацию. Завтра, в пять. Приобрел муху Бонапарта! Завтра смотрины.- И, бросив на рычаг трубку: - Муха моя! Я - великий человек!
    Чего не сделаешь ради постройки ослепительной карьеры? И вот торжественный момент. На обеденном столе в столовой в чудесной маленькой коробочке, обернутой красной шелковистой ленточкой - муха Бонапарта.
    Это - мечты о новой невиданной жизни, славе, богатстве, мировой известности, которая уже совсем близка.
    Непреодолимая жажда проявить себя неким эксцентрическим образом, похожая на алчность, наконец возымела нечто бесценное и непреходящее.
    - Если бы ты знала, с какой завистью смотрели на меня на работе. Я успел туда забежать. Собрались люди из всех отделов, пришло руководство. Конечно, их можно понять. Ни у кого в мире нет такой мухи! Мой шеф сразу же стал похож на мурлыкающего кота, уже подлаживается ко мне. Говорит, давайте работайте над докторской диссертацией, мы вам поможем. Но надо еще поглядеть, где выгода! Знаешь, меня уже пригласили в другой институт. Узнали о мухе и сразу - приглашение заведовать кафедрой. Но торопиться мы не будем. Мы еще посмотрим, стоит ли жить в этой стране? С мухой Бонапарта можно спокойно претендовать на профессорство в Гарварде!
    Жена, черненькая приятная молодая евреечка, не могла не выразить своего восторга:
    - Ты гений! Это абсолютно. Представляешь, когда Смолины узнали, что у нас муха Бонапарта, то так стали лебезить. Я устала уже от телефонных звонков!
    И в самом деле телефон звонил беспрерывно.
    Владелец мухи надменно вырвал шнур из гнезда. Потерпят. Нельзя быть слишком доступным. Муха в коробочке. Возможно, это и есть пик славы. К чему еще стремиться? Все достигнуто.
    Да, все свидетельствовало о том, что наступила полоса славы.
    Сплошной вереницей к владельцу мухи шли люди, знакомые и полузнакомые - с поздравлениями, с любезностями, с предложениями.
    - Какое великое событие! Все гоняются за иномарками, летают на Канары или строят коттеджи! Как банально, какое плебейство! А здесь - муха, побывавшая на плече самого Бонапарта! Как взвивается вверх рейтинг человека, обладающего раритетом такого достоинства!.. Да-да, но говорят, у этого коллекционера есть еще нестираный носок Салтыкова-Щедрина?.. У него огромная коллекция. Это богач, делец высшего класса. Я мечтаю приобрести у него собаку Шостаковича... Что вы говорите? А нельзя ли взять от нее щеночка?.. Вам повезло. По списку вы третий. Из первого же помета вам достанется первоклассный щенок!
    Под вечер в дверь новой знаменитости робко позвонили две девочки с тонкими косичками:
    - Мы из шестого "б" девяносто девятой школы. Нас послала Эсфирь Соломоновна. У нас классный час. Мы изучаем Отечественную войну 1812 года и выступаем с научными докладами. Мы очень хотим, чтобы вы выступили перед нами с воспоминаниями о Наполеоне.
    - Разумеется! Почему бы и нет? Непременно.
    Едва девочки, взволнованные тем, что им удалось выполнить поручение своей классной руководительницы, закрыли за собой дверь, как черненькая приятная женщина с кудрявой головкой толкнула в бок своего совсем ошалевшего от счастья мужа:
    - Ты сам должен теперь писать романы! Ты имеешь право!
    - Новые "Война и мир". Ты абсолютно права. Где бумага?
    Но сесть за письменный стол и начать работу не довелось. В дверях появился шеф, стройный моложавый мужчина с сединой на висках, тоже взволнованный и обеспокоенный:
    - Как поживаете, друзья? Пребываете в эйфории? Давайте взглянем еще раз на вашу драгоценную муху. Как только подумаю, что она садилась на плечо самого Бонапарта, меня охватывает дрожь восторга. О, если бы можно было презентовать эту реликвию академику Почечуеву? Я пришел вас уговорить. Это такой влиятельный человек в государстве!
    - Что нам Почечуев? Мы сами теперь Почечуевы!
    - Я понимаю вас. Но Почечуев это сила!
    - Вы полагаете, выше Гарварда?
    - Несомненно выше.
    От нетерпения подталкивая друг друга, оба вместе они открывают коробочку, и из нее вдруг вылетает муха. Пометавшись как чумная, по комнате, она садится на потолок.
    - Почему она летает?
    - Вероятно, это бессмертная муха! Муха, принадлежащая вечности!
    Муха же, снявшись с потолка, вдруг направляется к полураскрытому окну. Поползав некоторое время по раме, она неожиданно вылетает на волю.
    Возгласы, крики отчаяния:
    - Улетела!
    Разумеется, вся эта придуманная писателем сцена всего лишь грубый набросок, не более того. Если бы он вздумал писать комедию по-настоящему, ему нужно было бы найти точные характеры, до конца прорисовать и закрутить в невероятном, ирреальном танце сюжет интриги. Требовал серьезного додумывания и развития главный образ комедии - своего рода алхимика, поэта аферы, волшебника махинаций, поистине народного артиста. Скорее всего, размышлял писатель, аферист должен был быть человеком абсолютно бескорыстным, совершавшим свои шутки не ради издевательства над людьми и не жалкой выгоды ради. Он просто видел людскую тупость, вопиющую глупость, жажду наживы, которой обуреваемы людские массы, и страдал от этого. Люди с удивительной жадностью во взоре клюют даже на совершенно нелепую наживку, которую и рыба не взяла бы в рот. В ирреальном ослеплении ради наживы они могут проглотить и абсурд в чистом виде.
    И здесь писателю пришла в голову мысль, что на афериста можно посмотреть и как на Спасителя. И он даже задохнулся от восторга. В самом деле аферист был в действительности настоящим Спасителем, новым Иисусом, мечтателем, утопистом. Он хотел спасти людей от непроходящей глупости.
    И, конечно, полученные сорок тысяч он как всегда не принес домой сварливой жене. В кураже благотворительности он, предположим, засыпал игрушками какой-нибудь детский сад. Ради чистой радости детей он мог благодушно перенести очередную разборку с надоевшей женой.
    Но учить людей и лечить их от дурости и корысти было необходимо. И здесь вполне могло пригодиться яблоко Ньютона. Кажется, месяц назад его драгоценная половина покупала на базаре яблоки. Может быть, осталось какое-нибудь сморщенное?
    - Сейчас мы его выпарим, высушим, соорудим яблочку стеклянный колпачок, необходимую документацию.
    - Какую еще документацию?
    - А как же? Без документа люди ничему не поверят. Нет бумажки, нет вещи.
    - Слушать ничего не хочу! Разводиться с тобой буду! Разводиться!
    - Изволь. Но развод я тебе дам только тогда, когда ты станешь человеком. Не могу же я выпускать в общество такую гидру. Вначале я тебя должен воспитать, отшлифовать...
    Нового Воспитателя человечества ловят с поличным при продаже за баснословную цену очередному лоху яблока Ньютона и препровождают в следственный изолятор как афериста.
    Для него это была веселая игра, а для людей - жизнь. У этой жизни свои законы, и по ним его судят. Вероятно, во все времена для Учителей человечества, Спасителей существует один путь - на Голгофу. Следовательно, арест был вполне закономерен.
    Писатель вообразил до совершенно четко зримой ощутимости сцену первого допроса героя следователем, а затем сцену суда, но развивать их не стал.
    Он представил, как через много лет герой возвращается в свой родной город. Мало кто уже узнает его. Таких, собственно, нет. Но, вернувшись на родину, аферист неожиданно встречается с легендами о самом себе. Это легенды о некоем потрясающем комбинаторе, артисте аферы, необыкновенно ловком и талантливом дельце, некогда жившем в этом городе и навечно прославившем его.
    Аферист, тощий старик с клоком седых волос на блестящем желтом черепе, беззубый и хромой, с удивлением воспринимает услышанную им легенду о самом себе. Ему приходится с горечью осознать, что люди не способны воспринимать его как Спасителя. Слухов о нем как о великом аферисте не переоспорить. И он незаметно уходит из города, навсегда покидая родину. Пешком. С палкой в руке. Ничем не отличимый внешне от какого-нибудь бомжа, которых было теперь на родине не счесть.
    Писатель грустно улыбнулся. Ему стало жаль своего героя. А, может быть, это была жалость к самому себе? Разве сам он не был таким же аферистом в своей жизни, склонным к авантюрам и приключениям? Разве не готовил себя для поприща Спасителя? И не создавал ли всю жизнь такие же нелепые фантастические сказки и легенды, затуманивая мозги людей придуманными им сюжетами, феерическими вымыслами своего, возможно, не слишком здорового, впавшего в мистицизм воображения? Конечно, он добился известности, но это известность, а не слава Учителя человечества. И вот теперь он тоже должен уйти из этой абсурдной жизни, навсегда покинуть родину, как и его герой.
    Ощущение близкого конца становилось почему-то все более неотвратимым. Оно накоплялось в его организме как яд, с неуклонной последовательностью. Правда, внешне все оставалось в пределах нормы. Он чувствовал себя даже намного лучше, чем прежде.
    День прошел как обычно - уколы, процедуры, визит палатного врача, вызовы к урологу и на ультразвуковое исследование сердца, посещения знакомых, разговоры с ними, тоска по ненаписанным персонажам, видение их, похожее на бесконечные сны, видимо, последние в жизни, разгадывание смысла небесного ребуса, постоянно создаваемого игрой облаков за окном.
    Жена - ее звали Жанна - приходила к нему каждый день, заглядывая то утром, то ближе к вечеру, и он всякий раз с острым нетерпением ждал ее.
    Украинка, ревнивица, хохотушка, она имела льняные волосы, широко распахнутые полусерые-полузеленые глаза и тонкую красивую фигуру. Стаж их любви насчитывал два с половиной десятилетия. Им было о чем поговорить. За истекшие сутки у каждого происходило так много изменений в жизни души и тела, что для обмена впечатлениями нужно было немало времени. Жена была всегда его друг, товарищ, неутомимая и истинная возлюбленная, сестра, мать, дочь.
    С радостью ждал он и появления в палате своей давней ученицы Аурелии - она жила с матерью, младшей сестрой и дочкой, преподавала в институте, сочиняла красивые классические стихи, баловалась живописью, была красавицей с легкой косинкой в каре-черных глазах, столь же целомудренной, сколь и беспутной и ветреной, и с какой-то пылкой преданностью, идущей, возможно, от ее белорусско-молдавского происхождения, правда, способной сменяться на какую-то отстраненность, относилась к нему. Они были близко знакомы уже лет двенадцать, но физически сблизились только в последний год. Она была моложе его на двадцать семь лет, но это не помешало постепенному породнению их душ и тел. Собственно, Аурелия была его последняя возлюбленная, последняя истинная любовь.
    Немало места в его размышлениях занимали и воспоминания о его первой истинной любви. Здесь стаж любви исчислялся уже почти четырьмя десятилетиями. Жизнь развела его с Лейлой в молодости, отторгла их друг от друга, но на подступах к старости вновь соединила, по крайней мере духовно. Впрочем, связь их стала не только духовной. Женщина, бывшая его первой любовью, жила теперь в Самаре, семь лет назад потеряла мужа, внезапно умершего от инфаркта, а, выдав дочь замуж на сторону, в другой город и даже другую страну, и вовсе оказалась одинока. В прошлом инженер-конструктор, восточная красавица, татарка по происхождению, Лейла была теперь на пенсии. Что-то произошло с душами их обоих, и они оба неудержимо опять потянулись друг к другу. Три раза за минувшие годы он приезжал в Самару и подолгу - по месяцу или по два - жил у своей первой любви. И Жанна, и его молодая возлюбленная Аурелия терпеливо ждали его возвращения домой.
    В представлении их обеих он имел полное право на такие встречи с Лейлой.
    Иногда Жанна под горячую руку называла его жутким, невозможным развратником.
    В ответ он улыбался:
    - Наверное, правильно. Возможно, я и в самом деле развратник. Нет преград, которые бы меня удержали. Но я считаю себя чистым человеком,
    Он сумел сделать как-то так, что все три любимых им женщины сначала постепенно узнали о существовании друг друга, примирились с этим как с неизбежной необходимостью, а потом стали даже тепло и по-дружески переписываться и перезваниваться друг с другом. Когда он узнавал об этом, то бывал счастлив.
    Безмерно ценя и уважая каждую из своих истинных возлюбленных, он, видимо, сумел передать это уважение друг к другу и им самим.
    И, размышляя о трех своих великих любовях, которые он трепетно нес сквозь десятилетия своей жизни, писатель вдруг подумал, что все-таки непростительно мало писал о любви. Он любил писать о любви, писал о ней довольно часто, любовь и страсть присутствовали в каждом его романе, в каждой повести, рассказе, но все же прежде он недостаточно уделял внимания внутренней, глубоко интимной, телесной, сексуальной стороне любви. Как ни странно, только у порога старости он понял и осознал невероятную драгоценность каждого мига пребывания в царстве любви. Только теперь он ощутил, что любовь - это кратчайшая тропа к Богу, и каждый акт соединения его мужского тела с женским, каждый акт переливания их энергий друг в друга могут быть молитвой, полетом в высшие духовные сферы.
    К сожалению, все люди, которых он знал, были порождением однобокой, духовно искривленной и в чем-то ущербной цивилизации. Эта ущербность выражалась прежде всего в отношении к телу как скопищу греха, средоточию чего-то грязного и постыдного. Телесные инстинкты подавлялись и искажались воспитанием, сексуальность устранялась из духовных основ человеческого развития. Почему только у порога старости он познакомился с сутью секретных учений восточных Учителей, разрабатывавших в течение тысячелетий эзотерическую практику любви? Почему в поисках абсолютного чувства он десятки лет был по существу неграмотен и вполне подобен новорожденному ребенку, неосознанно ищущему ртом твердый сосок матери? Ведь существовали десятки разработанных еще тысячелетия назад методик сочетания телесных желаний с духовными верованьями, когда любовь мужчины и женщины постепенно доводится до ее истинной и крайней высоты, когда их тела становятся своеобразным тиглем, в котором выплавляется их общая энергия, полностью преобразующая дух.
    Он был влюбчив и часто увлекался женщинами. В них были какие-то тайна, загадка, колдовство, влекущие и неудержимо манящие его душу. Однажды он решил вспомнить, сколько у него было романов с женщинами, увенчавшихся физической близостью. Он, с трудом вспоминая, досчитал до ста пятидесяти и сбился со счета. Примерно столько же было и романов, отмеченных чисто платоническими или дружескими отношениями.
    Триста женщин, молодых и уже в годах, непревзойденных красавиц и откровенных дурнушек, непорочно чистых и необыкновенно порочных, чудесным, волшебным, фантастическим образом преображали его жизнь, поили его драгоценной влагой любви.
    Он не считал, что их было много. Наоборот, он полагал теперь, что их было крайне мало.
    Триста женщин явили ему триста необыкновенных историй о любви. Сама жизнь предоставила ему как художнику такой богатый щедрый подарок. А как он им распорядился? Где эти сюжеты? Почему они не превратились в рассказы, повести, романы? Он не написал даже о трех своих великих возлюбленных, чувство к которым стало непроходящей пожизненной страстью - о жене, подарившей ему минуты, дни, годы, десятилетия высочайшей плотской и духовной радости, о своей первой любви, воцарившейся в его сознании и бывшей мукой его молодости, да только ли молодости, наконец, о своей последней любви, ставшей печалью и неизбывным счастьем последних лет. Почему он не написал повесть о всех них, повесть или короткий роман о своей жизни с ними и в них? Оказывается, есть и такая любовь, совершенно не описанная в литературе, когда годами, десятилетиями беззаветно любишь трех женщин одновременно, когда не сравниваешь их достоинства и недостатки, не выбираешь из них лучшую, а восхищен каждой в отдельности и всеми тремя сразу.
    Пожалуй, если бы его поставили перед выбором: остановиться на одной женщине и забыть навсегда двух других, он, не колеблясь и совершенно не раздумывая, принял бы лучше смерть.
    Он даже в мыслях не мог расстаться ни с одной из своих возлюбленных. Все они были в одинаковой степени, но каждая по-своему, дороги и необходимы его сердцу. За каждую он, не задумываясь, отдал бы свою жизнь. Зачем жизнь без любви? Только преображаясь в родниковой воде любви, жизнь человека становится истинной жизнью.
    Да, если бы карта судьбы отсудила ему несколько лет или по крайней мере несколько месяцев жизни, то первым бы сюжетом, за который он взялся, была бы история его любви к трем его возлюбленным. Думы о них текли в его сознании непрерывно, он жил разговорами с ними. Связь с ними постоянно осуществлялась, возможно, и на астральном уровне, и он подчас чувствовал, что они будто сливаются в нем в один таинственный чарующий прекрасный, колдовской образ - с тремя лицами, тремя судьбами, тремя биографиями. Это была его Троица, которой он молился.
    По-видимому, в его сознании происходила опять считка информации с будущих событий, иначе бы к концу дня не произошло совершенно невероятное.
    В четыре часа пополудни, едва только закончился тихий час, в палату с лукавой улыбкой на радостном лице заглянула жена:
    - Тебя ждет сюрприз. Только, пожалуйста, не волнуйся.
    - Что такое?
    - Нет-нет, все хорошо. Для тебя это радость.
    Жанна выскользнула из палаты, и через минуту в дверь вслед за ней вошли, улыбаясь, с букетами цветов и кульками, из которых виднелись гроздья желтого винограда и красные яблоки. Лейла, его первая любовь, и Аурелия, его последняя возлюбленная. Шум, смех, шутливые восклицания - наконец все трое уселись у его кровати, неотрывно глядя на него и друг на друга. Лейла и Аурелия держались за его правую руку, одна за ладонь, другая за локоть, а Жанна, жена его, положила свою руку ему на колено.
    Изумленно глядел на писателя и трех облепивших его красивых женщин старый кондитер, потом, видимо, догадавшись, что в палате он лишний, встал и тихо удалился, бесшумно закрыв за собой дверь.
    - Как вы оказались здесь втроем? - писатель был счастлив и, похоже, даже слегка обалдел от свалившейся на голову неожиданности; он вдруг радостно и беспечно рассмеялся и стал похож на ребенка.- Это организовала ты? - взглянул он на Жанну.- Ты просто чудо! Знаешь, это подвиг любви. Вот видите, какая у меня изумительная жена! - с улыбкой глядя на Лейлу и Аурелию, сказал он.- Но и вы молодцы! Как я рад, что ты сумела приехать,- сказал он Лейле.- Столько времени собиралась и, наконец, решилась. Я счастлив, что и ты тут,- прошептал он Аурелии и левой рукой ласково погладил ее по пальцам.
    - Я позвонила Лейле, и мы сообща решили, что она должна приехать,- рассказывала Жанна.- Потом позвонила Аурелии, и мы договорились, что встретим Лейлу вместе. Поезд пришел в двенадцать, без опоздания, и мы три часа сидели у нас дома, за столом. Знаешь, так получилось, что мы все мгновенно понравились друг другу, и нам стало легко и очень хорошо. Не возникло никакого напряжения. Аурелия принесла бутылочку густой красной виноградной "Изабеллы". Мы с удовольствием распили ее. Я испекла пироги с капустой и яблоками, приготовила пельмени. Учти, у нас есть еще и вторая бутылка "Изабеллы", но мы распечатаем ее, когда вернемся домой. Мы вошли во вкус, и трех часов нам мало. Столько накопилось мыслей, чувств, так много надо рассказать друг другу, а кроме того, мы должны основательно промыть тебе все косточки. Ты не против?
    - Нисколько.
    - Мы все пришли к выводу, что твой выбор в случае с каждой из нас был оправдан, полностью реабилитировали тебя, греховодника, и подивились твоему отменному вкусу. У тебя губа не дура. Правда, девочки?
    Все дружно засмеялись.
    Мог ли он думать, предполагать, что все случится именно так? Он был действительно по-настоящему счастлив. Произошло то, о чем он втайне часто мечтал, но что казалось неосуществимым.
    Да, его воображение порой рисовало совместную жизнь вчетвером. Наверное, он и в самом деле был невероятным развратником, но ему безумно хотелось именно такой жизни: чтобы все они - три любимых им женщины и он - были всегда вместе. В своих озарениях он представлял иногда огромную квартиру, где у всех было бы по отдельной комнате и еще один зал для общих встреч, обедов и ужинов. Все это было невероятно, невозможно по всем человеческим законам, может быть, такая жизнь не принесла бы радости его избранницам, но он до боли, до вскрика хотел этого. Пожалуй, он был бы счастлив, если бы всех трех любимых им женщин связывали теплые человеческие отношения и они любили бы еще и друг друга. Так крепче была бы их общая семья, острее было бы чувство, соединявшее их воедино.
    Все эти мечты были, конечно, недостижимой утопией, фантазией безумца, но тем не менее совершенно фантастической, колдовской была и реальность. Эта реальность была такова: вот сейчас все они, три любимых им женщины, находились в больничной палате, у его койки, и были впервые все вместе. И всем было радостно, тепло, уютно, легко, никем не владело и никого не томило тяжелое чувство ревности, отсутствовало напряжение, и все понимали, что это - редкие единственные минуты их общего свидания и счастья.
    Не выдержав блужданий по больничному коридору, старый кондитер вернулся в палату и снова улегся на своей койке, уткнувшись в очередной кроссворд. Его уши, казалось, подрагивали от напряжения и стали даже красными, так он старался не пропустить мимо себя ни одного слова, но что им было за дело до какого-то старика? Они говорили и говорили.
    - Ты надолго приехала? - спрашивал он Лейлу.
    - Не знаю, как получится. Но я не спешу.
    - Не беспокойся. Лейла будет жить у нас, пока ты не выздоровеешь,- вмешалась в разговор Жанна.- А когда ты вернешься домой, мы вместе уговорим ее погостить у нас как можно дольше.
    - А вы не обижаете Аурелию? Она ведь самая молоденькая среди вас,- шутя спросил он.
    Лейла засмеялась:
    - Мы решили, что Аурелия станет нашей общей дочуркой. Мы будем о ней заботиться.
    - Я договорилась с мамой и сегодня ночую у вас,- сообщила Аурелия.
    - Ох, и достанется же тебе от нас! - пошутила Жанна.- Три бабы - три языка!
    - Слушайте, а может быть, я сбегу отсюда сегодня домой? - взмолился он.- На ночь, а утром вернусь?
    - Ты что? Врачи говорят, чтобы ты лежал, не вставая, на кровати, а ты бежать собираешься?!
    - Я хочу быть с вами.
    - Ах, ты бесстыдник! Сначала накопи силы...
    Когда они ушли через два с половиной часа, в палате стало сразу пусто и тихо. Писатель долго лежал, не двигаясь, с открытыми глазами. Постепенно невольная счастливая улыбка, сминавшая дотоле его губы, сошла с лица, и ему стало грустно.
    Старый кондитер нетерпеливо ерзал на постели, потом не выдержал:
    - Позвольте полюбопытствовать, товарищ литератор?
    - Да,- глухо отозвался он.
    - Позвольте спросить, кто были эти женщины? Супругу вашу я знаю. Она прибегает каждый день. И другая, молоденькая, часто заходит. Я полагал, она ваша дочка, а сегодня понял, что ошибся. А третья женщина появилась впервые. Непонятно, какие отношения связывают вас с этими женщинами?
    - И вы сгораете от любопытства?
    - Признаться, да. Прошу меня извинить.
    - Это мои возлюбленные. Мои любимые жены,- задумчиво сказал писатель.
    - Ваши жены?
    - Да.
    - Вы многоженец?
    - Как видите.
    - Но ведь такое не позволяет закон!
    - Законы для художников, как и для преступников, не писаны.
    - Почему же?
    - Мы сами пишем законы, по которым следует жить.
    - Но это нарушение. Это большое нарушение,- растерянно забормотал совершенно обескураженный кондитер.
    Это было не нарушение. Это был тоже сон. Последний чудесный сон наяву.
    И писатель вдруг с предельной ясностью осознал, что сегодня на рассвете он уйдет в трансфизический мир. Поэтому-то и приснился, видимо, ему этот сон о трех его любимых. Это был прекрасный сон прощания с реальной жизнью.
    Он снова изумился - который уж раз в течение жизни - поразительной интуиции жены, ее невероятному чутью. Она всегда знала о всех подробностях его жизни, скрытых, потаенных, глубоко запрятанных. В первые годы он действительно пытался что-то утаивать от нее, а потом перестал: какой смысл? Каким-то непостижимым способом она все равно угадывала все. Жанна всегда знала о всех его похождениях, о всех романах с женщинами, часто задолго до реальных событий предугадывала надвигающуюся опасность. Как настойчиво она отговаривала его от поездки на Северный Кавказ, словно зная заранее, что все закончится его похищением и долгим заточением в невозможных условиях.
    Ревнивая до невероятия, глубоко страдающая от той беспредельной свободы чувств, которую он себе позволял, она изначально не ревновала его только к двум женщинам - его первой и последней любовям, сразу же угадав здесь неподдельную силу его чувств к ним и их острую жизненную необходимость для него. Она как-то мгновенно ощутила и признала за данность, что они имеют такое же важное значение в его жизни, как и она сама, и потому обладают как бы таким же правом на него. И, видимо, интуитивно предчувствуя, что он находится у опасной для жизни предельной черты, тут же, не раздумывая, сочла необходимым срочно известить обеих - и Лейлу, и Аурелию, что положение его критическое.
    Еще врачи не били серьезной тревоги, выполняя свою рутинную работу, а она уже реально ощущала приближающийся к нему агрессивный бег зла.
    Писатель вдруг понял, что сегодняшняя встреча была с ее стороны попыткой спасти его, оградить от надвигающейся смерти тройным кольцом любви.
    Но любовь сильнее смерти в молодости.
    В старости смерть сильнее любви.
    Сознание близящейся минуты ухода все неотвратимее назревало в нем. Однако никакого страха он не ощущал. Не было в душе и паники. Наверное, можно было обратиться к врачам, но он ничего не желал делать. В сущности, всю жизнь он был фаталистом. Почему надо изменять себе в последний момент?
    Собственно, он испытал в жизни практически все, что в ней содержалось. Уход из нее был естественным и даже необходимым. Он побывал на войнах и познал сполна всеми чувствами ужас разрушения жизни. Его помещали в тюремную камеру, в яму, в пыточный застенок, и он понял, что такое галлюцинирование наяву и ощущение полной беззащитности. Его пытались заточить в психбольницу. Не раз охотились за ним, многократно травили в газетах и на собраниях и митингах. Его и славили. Подчас, может быть, также без меры. Он бывал безвестен, беден, почти нищ, но познал и широкую известность, славу, был знаменит, богат. Он сполна ощутил власть и влияние своего слова, но знал и его безвластие и абсолютную несостоятельность. Ему было о чем поговорить и с последним бомжем за час до его самоубийства, и с президентом в первые минуты обретения последним власти. Он был и побежденным, и победителем. И создал, наконец, множество мифов, утопий, идей, родил и воспитал детей и силой собственного воображения породил десятки, даже сотни персонажей. В десятках изданных книг он оставил для борьбы со временем свои многочисленные рассказы, повести, романы, пьесы, эссе, статьи, очерки, трактаты. Кроме того, он любил, порой до беспамятства, и был в свою очередь любим, столь же страстно и безумно.
    Бог наградил его всеми этими дарами с предельной щедростью, как и даром творчества, и он насладился бесценными волшебными подарками жизни сполна.
    Наконец, ему удивительно повезло и в том, что, преодолев путь длиной почти в шестьдесят лет, он, несмотря на многочисленные опасности и ловушки, остался все-таки жив. Прожить в двадцатом столетии в России шестьдесят лет, когда рядом с тобой в течение этого времени гибли десятки миллионов людей, что-то успеть совершить и остаться в живых - это была великая несравненная удача. И она выпала на его долю. Чего же делать еще? И на что надеяться? И зачем?
    Он был готов ко всему.
    Он знал: дверь во внефизический мир откроется ему на рассвете.
    * * *
    Но мозг работал. Казалось, он не останавливался ни на секунду, непрерывно и непроизвольно творя все новые и новые сюжетные комбинации. Наверное, писатель в целом как некая живая система представлял собой некий созданный природой механизм или орган творчества, и, поскольку по его венам струилась кровь, клетки всего тела и нейроны мозга исполняли свое назначение, творчество идей, образов и метафор производилось автоматически.
    В озарении, окутавшем его, писатель вдруг зримо представил мансарду с низким белым потолком, колченогий стул, дешевый, давно сработанный стол с щербинками от ножа и предсмертное письмо юного народника-террориста. Письмо лежало на краю стола, на грязной, застиранной скатерти с высохшими крошками черного хлеба.
    Юный террорист, красивый мальчик с решительно бледным лицом, черными бровями и черными усиками, писал последнее письмо любимой девушке, отказываясь от любви и порывая с ней все земные связи. Минутами раньше он точно так же порвал с родителями, написав прощальное письмо и им.
    Почему-то опять пришедший в голову сюжет носил трагический оттенок? Но что делать: драматичной была вся окружающая жизнь. В воздухе постоянно носился хмель насилия и вседозволенности. Ежедневными рутинными событиями стали новости о заказных политических и криминальных убийствах, взрывах, авариях, захватах заложников, террористических актах, бомбежках мятежных областей. Если новостная программа телевидения не пахла кровью, ее не хотелось уже смотреть. Жизнь, в которой резко не звучала нота насилия, казалась уже пресной и обыденно скучной.
    И все это каким-то опосредованным образом, пусть не прямо, а косвенно, входило в образы, метафоры, символы, которыми оперировал мозг, производя свою привычную работу.
    На этот раз результатом работы был образ юного прекрасного мальчика-террориста, которому было поручено убийство высокопоставленного должностного лица. По всей Российской империи должна была пройти акция возмездия, насаждающая страх на правительственный аппарат. И вот некий человек по приговору боевой организации партии должен был умереть, потому что занимал в структуре этого аппарата определенное место. А ему, вчерашнему студенту-гуманитарию, было поручено исполнение.
    Вся невозможная драма часа, в который он, писатель, застал своего героя,- это было мучительное решение проблемы, где та черта, та грань, за которой правое справедливое дело обращалось уже в несправедливое и неправое, когда цель подменялась средствами, а он из революционера, воина Бога, превращался в обыкновенного убийцу, подручного Дьявола. Юному террористу оставалось обдумывать этот вопрос два дня, а там все должно было решиться, и, сидя в мансарде, за дешевым старым столом, глядя на желто-коричневого клопа, бегущего по серым выцветшим обоям на стене, размышляя над письмом любимой, он очерчивал для себя необходимую нравственную черту, через которую революционер - социалист или практик-боевик - не должен переступить, иначе неизбежно впадет в разбой, голое насилие и совершит святотатство превращения божественного дела в сатанинское. Самоубийство после убийства - вот что он должен был совершить. Он должен также уйти из жизни вслед за своей не подозревающей ни о чем жертвой, и только в этом случае сохранится в чистоте идея революции и останутся незыблемыми такие ценности, как любовь, красота и добро.
    По выкладкам одних социальных моралистов, нужно было сначала изменить природу человека, его внутреннее лицо, изменить кардинально, и тогда только изменится внешняя жизнь. Но другое утверждали его товарищи по террору, бывшие студенты - они считали, что надо изменить жизнь внешнюю, переменить условия существования, и тогда изменится радикально к лучшему и сам человек.
    Но и здесь, похоже, не было достоверного выхода. Студент не чувствовал, что данный выход реален. И сам искал его. Непременно всякий лабиринт должен был содержать в себе выход из заколдованного тупика. И, кажется, он нашел этот выход - в плате смертью за смерть. И, найдя, вдруг почувствовал себя счастливым.
    Да, за все нужно было платить. И за прогресс, как внутренний, так и внешний. Но все хотели платить почему-то жизнями других. Платить чужой кровью, не своей, было значительно легче. А нужно оплатить все и своей кровью. Расчет должен быть честным. Предельно открытым и честным. Он пойдет на убийство. Но только в том случае, если потом моментально расплатится своей жизнью. Так будет честно. Бесчестье - не его удел.
    И вся фабула истории о юном террористе незаметно превращалась в повесть об убийстве, совершаемом им во имя высших идеалов, а затем о последующем самоубийстве. Во имя немедленного подтверждения этих идеалов.
    Писатель не додумал и не осмыслил до конца все запутанные, прихотливые линии этой истории, как в ее канву вдруг вплелся другой сюжет.
    Он неожиданно увидел в своем воображении тюремную камеру, а в ней поэта, приговоренного к смертной казни. Все это опять было похоже на сон. Только что он был юным террористом, как вдруг превратился в поэта, ждущего исполнения смертного приговора.
    Да, казнь могла наступить в любой из девяноста девяти последующих дней, и тюремщики дают поэту бумагу и карандаш. Ему говорят: пиши все, что хочешь. Никакой цензуры, никаких ограничений.
    Немецкая пунктуальность и предусмотрительность заставляют извлекать выгоду из всего. Идут последние месяцы великой тотальной войны на уничтожение, Германия на краю очевидного краха, но война войной, поражение поражением, а наука должна работать и давать результаты. И поэту-профессионалу предоставляют перо и бумагу. Идея ценна и любопытна: будет ли поэт, художник творить на пятачке смерти? В абсолютной изоляции? Перед лицом неотвратимой казни? В сознании того, что результат творчества никогда не дойдет до читателя?
    Предсмертные судороги страха, предсмертное состояние, предсмертные мысли у людей различного эмоционального, социального, национального, образовательного уровня могут быть разными. Все это - бесценный материал наблюдений для ученого-психиатра, для вклада в науку прославленной немецкой психиатрии. Войны начинаются и завершаются, наука - остается.
    И поэт отвечает на вызов. Поэт пишет стихи, пишет эссе. В них нет поминания о смерти. Ни единого слова. И стихи, и эссе - радостный гимн во славу жизни, во славу любви.
    В последние мгновения жизни, в своих внезапных озарениях писатель вообразил себя юным террористом. Вообразил себя поэтом, приговоренным к казни на гильотине. Кем еще вообразить себя? А что если теперь вообразить, что ему шестнадцать лет. Нет, семнадцать. Ведь тогда ему было именно семнадцать лет.
    Можно нарисовать портрет этого юноши с тонким лицом, изумленным взглядом карих глаз и полуоткрытыми чувственными губами. Он написал тогда свой первый рассказ. А кто же рядом с ним? Ну, конечно, девушка - у нее льняные длинные волосы, серые вопросительные глаза и белые ласковые руки. Что же она спрашивает у него? Да, по существу, это воспоминание о молодости, о трех его поездках к ней, его первой любви.
    Где она сейчас? Кажется, он недавно видел ее? Он даже уверен, что она приходила к нему в палату. Да, она сейчас в этом городе, в котором он давно уже не был. А где его две другие любимые? Трудно удержаться, чтобы не съездить к ним. Он должен, обязан быть рядом с ними. И вот он в кассах. Нужно взять билет в этот волшебный город, где находятся его любимые. Только непонятно, что это за кассы? О, билет ему уже куплен! Господи, да здесь они все трое - и жена, и его первая любовь, и последняя! Все три небесных жены рядом с ним. Почему у них такое одинаковое выражение на лицах? Они куда-то его провожают. Куда?
    Да, его куда-то уносит... Какое сияние, какой ослепительный свет!.. Прощайте!.. Я скоро вернусь!.. Как безумно я люблю всех вас!..
    * * *
    Тощий старик, заместитель директора кондитерской фабрики, забеспокоился сразу же, едва только проснулся. Что-то в палате было не так, как обычно. Что-то изменилось.
    Он долго, с постепенно нараставшим страхом, смотрел со своей кровати на писателя. Тот лежал как-то слишком неподвижно.
    - Товарищ литератор? - наконец позвал он его, лихорадочно разворачивая газетную страницу с ребусом на четвертой полосе.- Тринадцать букв? Философская концепция. Не поможете ли в разрешении этой загадки?
    Ответ обычно следовал моментально. На этот раз ответа не последовало.
    Старый кондитер встал с постели и, длинный, нескладный, в больших розовых с крестиками штанах, в белой ночной рубашке, неуверенно приблизился к писателю. Тот лежал, немигающим взглядом уставясь прямо в лицо кондитеру. На бледном загадочно неподвижном лице стыла совершенно неподвижная улыбка. Писатель был мертв. Кондитер, весь переполненный суеверным мистическим страхом, осторожно дотронулся двумя пальцами до его кисти и тут же отпрянул назад. Рука писателя была еще слегка теплой. Значит, кончина произошла недавно. Но в нее не верилось. И кондитер растерянно полюбопытствовал на всякий случай еще раз:
    - Товарищ литератор? Вы сейчас на том или на этом свете?
    Ответа не последовало и в этот раз. Надо было звать медсестер, дежурного врача.
    Потом поднялась суета. Палата заполнилась людьми в белых халатах. Очень быстро появились в палате и три женщины, приходившие к писателю накануне вечером.
    Роились в палате и персонажи, среди которых писатель жил в последние дни. Они подобно ангелам витали над его бывшим телом, над склоненными женскими фигурами. А может быть, это были сами прилетевшие ангелы. Их, разумеется, никто не видел, а наблюдал только он сам. Наблюдал он и свое столько лет служившее ему тело, и немое горе любимых женщин, распростертых над этим телом, и ему хотелось утешить их, сказать о той истине, которая ему открылась. Он поведал бы им, что бытие бесконечно, и в нем нет никакого резкого разделения на жизнь и смерть, а есть только разделение на физический и внефизический миры и есть лишь бесконечные переливающиеся, скользящие формы переходов божественной энергии из одного состояния в другое. Энергия покинула его бывшую телесную оболочку, но не рассеялась, не растворилась окончательно в небытии. Но как скажешь об этом бедным людям? В свой срок им предстоит узнать обо всем самим. Ведь у него не было уже уст. Сказать о великой истине ему стало нечем.
    * * *
    Инстинкт творчества оказался сильнее инстинкта самосохранения.
    Я все же продолжил работу над этим рассказом или повестью, хотя, признаюсь честно, кошки на сердце у меня скребли.
    Шел уже двенадцатый час ночи, когда я заканчивал рассказ. Я сидел в пустынном холле за письменным столом за закрытой дверью у широкого темного окна и тонко постукивал клавишами пишущей машинки. Я подложил под нее свернутое белое вафельное полотенце, и машинка стучала негромко. В коридоре был уже потушен свет, больные спали или пытались заснуть, а я, хотя все тело у меня налилось тяжелой свинцовой усталостью, все еще сидел за столом. Я дал себе зарок, что закончу рассказ именно сегодня.
    Почему-то в последние дни каждый вечер во мне поднимался какой-то мистический страх. Вот и сегодня он уже шевелился, как червяк, в моей душе. У меня был страх даже не за свою жизнь. Меня пугало другое, что я не успею закончить работу. Это было бы обидно и несправедливо.
    Поставив с облегчением последнюю точку, я собрал со стола все бумаги, сложил их в одну стопку, в которой оказались и рукопись, и чистые листы, посидел немного за опустевшим столом, потом взял в охапку пишущую машинку и пошел в свою палату. Болела голова, и тело было налито еще большей усталостью.
    Надо было смерить давление. Снова накинув на себя голубоватую больничную куртку, я пошел на пост к медсестрам. Утром давление у меня было сто пятьдесят на девяносто. Это было где-то выше нормы, но в допустимых для меня пределах. Сейчас манометр показывал другие цифры - сто восемьдесят на сто. Это было уже похуже.
    Странно, только два часа назад я проглотил целую пригоршню таблеток. Все, что полагалось выпить мне на ночь.
    - Вызову дежурного врача? Он сейчас на третьем этаже,- спросила сестра.
    Я отмахнулся:
    - Не нужно.
    - Ну, тогда я дам вам коринфарчика. Суньте таблетку под язык.
    Она дала мне маленькую желтую таблетку.
    - Через час я приду и померяю вам давление,- сказала она вдогонку.
    В палате я, не зажигая света, разделся и лег, с наслаждением вытянувшись во всю длину тела и покрывшись только прохладным пододеяльником. Мой сосед, бывший главный инженер мыловаренного комбината, тощий старик с унылым утиным лицом, похоже, уже спал.
    В сознании медленно, как большая ленивая блестящая рыба, всплыла мысль: "Проснусь я утром или не проснусь?"
    Лежа в темной комнате, глядя на звезды и светлую луну в темном окне, я стал молиться. Я просил простить меня и не рассматривать мои действия как вызов. Просто художнический долг выше человеческой обязанности сохранения жизни, и я ничего не мог сделать с собой. Я подчинился силе, которая повлекла меня к письменному столу с необоримой настойчивостью.
    Я молился Господу миров, оборачивающемуся то Богом, то Дьяволом, то Богодьяволом или Дьяволобогом. Быть может, кто-то из них или сам Господь всех миров услышит меня и простит за робкую попытку познать мир через рассказ о жизни и смерти моего двойника? Я благодарил Господа за благодатный день, который Он дал мне, за то, что Он позволил мне закончить мою работу, за любовь, которой Он обогрел меня сегодня.
    Утром меня позвали к посту - из другого города звонила моя первая любовь. Она беспокоилась и была взволнована и обрадована, услышав мой голос. Оказывается, ей позвонила жена и рассказала о том, что со мной случилось. А днем ко мне, как всегда, пришла жена. И опять это были часы любви и радости. Вечером же, после работы, меня навестила моя последняя любовь. И этот вечерний праздник стал естественным продолжением утреннего и дневного счастья.
    Спасибо тебе, Господи, за все, шептал я в темной ночи. За любовь, которая не иссякает, за творчество, за трудную, но радостную жизнь, которую Ты пока еще у меня не отбираешь!..

    1999

    Источник: www.diasvaleev1.narod.ru



    ← назад   ↑ наверх