• История -Публицистика -Психология -Религия -Тюркология -Фантастика -Поэзия -Юмор -Детям                 -Список авторов -Добавить книгу
  • Константин Пензев

    Хемингуэй. Эпиграфы для глав

    Мусульманские праздники

    Тайны татарского народа


  • Полный список авторов

  • Популярные авторы:
  • Абдулла Алиш
  • Абдрахман Абсалямов
  • Абрар Каримулин
  • Адель Кутуй
  • Амирхан Еники
  • Атилла Расих
  • Ахмет Дусайлы
  • Аяз Гилязов
  • Баки Урманче
  • Батулла
  • Вахит Имамов
  • Вахит Юныс
  • Габдулла Тукай
  • Галимжан Ибрагимов
  • Галимъян Гильманов
  • Гаяз Исхаки
  • Гумер Баширов
  • Гумер Тулумбай
  • Дердменд
  • Диас Валеев
  • Заки Зайнуллин
  • Заки Нури
  • Захид Махмуди
  • Захир Бигиев
  • Зульфат
  • Ибрагим Гази
  • Ибрагим Йосфи
  • Ибрагим Нуруллин
  • Ибрагим Салахов
  • Кави Нажми
  • Карим Тинчурин
  • Каюм Насыри
  • Кул Гали
  • Кул Шариф
  • Лев Гумилёв
  • Локман-Хаким Таналин
  • Лябиб Лерон
  • Магсум Хужин
  • Мажит Гафури
  • Марат Кабиров
  • Марс Шабаев
  • Миргазыян Юныс
  • Мирсай Амир
  • Мурад Аджи
  • Муса Джалиль
  • Мустай Карим
  • Мухаммат Магдиев
  • Наби Даули
  • Нажип Думави
  • Наки Исанбет
  • Ногмани
  • Нур Баян
  • Нурихан Фаттах
  • Нурулла Гариф
  • Олжас Сулейменов
  • Равиль Файзуллин
  • Разиль Валиев
  • Рамиль Гарифуллин
  • Рауль Мир-Хайдаров
  • Рафаэль Мустафин
  • Ренат Харис
  • Риза Бариев
  • Ризаэддин Фахретдин
  • Римзиль Валеев
  • Ринат Мухамадиев
  • Ркаил Зайдулла
  • Роберт Миннуллин
  • Рустем Кутуй
  • Сагит Сунчелей
  • Садри Джалал
  • Садри Максуди
  • Салих Баттал
  • Сибгат Хаким
  • Тухват Ченекай
  • Умми Камал
  • Файзерахман Хайбуллин
  • Фанис Яруллин
  • Фарит Яхин
  • Фатих Амирхан
  • Фатих Урманче
  • Фатых Хусни
  • Хабра Рахман
  • Хади Атласи
  • Хади Такташ
  • Хасан Сарьян
  • Хасан Туфан
  • Ходжа Насретдин
  • Шайхи Маннур
  • Шамиль Мингазов
  • Шамиль Усманов
  • Шариф Камал
  • Шаукат Галиев
  • Шихабетдин Марджани
  • Юсуф Баласагуни




  • Хасан Туфан

    Хасан Туфан, приверженный правде

    Житейская судьба его была тяжкой: тюрьма, лагерь, одиночество. Жизнь прожил долгую. В татарской поэзии остался и будем надеяться надолго: он писал сердцем.

    Хасан Туфан вместе с Хади Такташем, Аделем Кутуем, Кави Наджми, Мусой Джалилем закладывал фундамент новой татарской поэзии. Искал, ошибался и находил. Новые темы, образы, изобразительные возможности татарского стиха…
    Первым из них, ещё в начале 30-х годов, ушёл из жизни неугомонный трибун и бунтарь Хади Такташ. В гитлеровской тюрьме сложил голову легендарный Муса Джалиль. Где-то под польским местечком Згеж покоится сердце стойкого солдата и пламенного жизнелюба Аделя Кутуя. В середине 50-х умер, подорвав здоровье в результате репрессий, поэт и прозаик Кави Наджми…
    А Туфан прожил долгую жизнь, донеся до нашего времени — начала 80-х годов — всю "силу чувств первоначальных". Он был ровесником бурного и богатого историческими событиями ХХ века и на протяжении десятков лет оставался на гребне наивысших достижений родной поэзии.
    "Древние курганы, развалины старой крепости на поле, называемом "казённой поляной", одинокая могила вдоль большой дороги, хранящая тайну когда-то разыгравшейся здесь трагедии — таковы мои первые детские впечатления о родном крае. Когда-то мой край был одним из центров древней булгарской культуры. С тех времён до нас дошли лишь старинные легенды и предания. В годы моего детства наша деревня Кереметь входила в Аксубаевскую волость Казанской губернии. Здесь на рубеже XIX и XX веков (27 ноября 1900 года по старому стилю) я и появился на свет.
    Наш род происходил от беглых крестьян, которых несколько веков назад насильственно заставили принять христианство. Но хотя перед "законом" мы считались христианами, всё равно продолжали соблюдать свои древние национальные обычаи и тайно придерживались мусульманства. В церковь венчаться не ходили, детей не крестили, поэтому они считались "незаконнорожденными" и были лишены гражданских прав. Фамилии "родившимся от блуда" давались от имени матери. Так, вплоть до революции 1905 года я носил фамилию Гульзизин"…
    Туфан был десятым ребёнком в семье деревенского печника. Отец Хасана Фахрулла был мастером на все руки и одним из немногих грамотеев в селе. Тайком от урядника он обучал кереметьевских детей грамоте. От отца Хасан унаследовал трудолюбие и знание ремесёл. Мать научила его "понимать язык цветов и звёзд", как выражался Хасан-ага. Она знала множество народных песен и часто напевала их, рассказывала детям народные сказки и легенды.
    "Где бы я не был, я жадно слушал и запоминал народные песни, частушки, пословицы, поговорки. Помню, мы с мальчишками состязались, кто больше запомнит частушек. А чтобы не сбиться, на стене чёрной бани ставили углём метины. Со мной никто не мог тягаться — я знал на память более семисот куплетов".
    Нужда и безземелье гнали крестьян на заработки в чужие края. Старшие браться Хасана занимались отхожими промыслами, работали на шахтах и заводах Урала. Хасан с 14 лет работает старателем на медных копях Бельгийско-итальянской концессии, шахтёром на угольных разработках, токарем на Лысьвенском металлургическом заводе.
    Ему не довелось получить систематического образования, но всю жизнь он жадно тянулся к знаниям. "Читать и писать я научился не в школе, а сам. Отец покупал мне книжки с яркими цветными картинками. Я с увлечением рассматривал их, спрашивал буквы и как-то незаметно овладел грамотой. Мои первые уроки каллиграфии связаны с революционной прокламацией, невесть как попавшей в наш дом. Ещё не понимая значения слов "революция", "самодержавие", "пролетариат", я тщательно переписывал их".
    При поддержке старших братьев (они помогли деньгами) Туфан три зимы проучился в уфимском медресе "Галия". Здесь он познакомился с известным татаро-башкирским поэтом Шаехзаде Бабичем и будущим народным поэтом Башкирии Сайфи Кудашем. На смышлёного подростка обратил внимание один из преподавателей медресе — крупнейший татарский прозаик, учёный и общественный деятель Галимджан Ибрагимов. В эти годы Хасан Туфан пробует свои силы в литературном творчестве. Но, свято соблюдая завет Г.Ибрагимова, печататься не спешит.

    "Прости мне, Родина, что я не соловей..."
    "Туфан" в переводе с татарского означает "буря", "тайфун", "ураган". Поэт выбрал этот псевдоним по прозвищу деда, отличавшегося буйным нравом и неугомонностью. Псевдоним как нельзя лучше подошёл к характеру его поэзии. Словно тайфун — дерзкий, неожиданный, смело разрушающий общепринятые каноны традиционной поэтики — Туфан вступил в татарскую поэзию середины 20-х годов. В 1924 году он напечатал в газете "Кызыл Татарстан" своё первое стихотворение, а уже в 1929-м известный критик Галимджан Нигмати назвал его имя в числе пяти самых ярких звёзд на небосклоне татарской поэзии.
    Хасан Туфан принёс с собой в поэзию необычную и яркую образность, напряжённую метафоричность, так резко контрастирующую с классической напевностью бытовавшего в те годы силлабического стиха.
    "Первая половина 20-х годов была эпохой бурного расцвета всевозможных школ и направлений, острых споров и дискуссий, кипучего и неповторимого подъёма литературной жизни. Классический татарский стих в эту горячую пору борьбы со всем буржуазным казался слишком тихим, камерным, не способным донести до масс новые идеи. Мы подхватили призыв футуристов "сбросить генералов-классиков с парохода современности". Нас не удовлетворяли ни Тукай, ни Пушкин, ни Восток, ни Запад. Величайшим откровением казался нам в то время открытый Такташем тонический стих, построенный на свободной разговорной интонации", — писал Х. Туфан.
    В стихах Туфана не встретишь ни абстрактной символики, ни оторванных от реальной жизни религиозно-мифологических образов, характерных, например, для раннего Такташа. Туфан творчески усвоил всё то лучшее, чего добилась к тому времени реалистическая татарская поэзия, и повёл её дальше. Он подхватил и развил разработанную Х.Такташем свободную ритмику, максимально приближенную к интонации живой разговорной речи.
    Произведения Туфана этого периода выделяются без-удержным напором чувств, насыщены неожиданными метафорами, сравнениями и размашистыми поэтическими образами.

    Ночь, тёмную, как чёрная корова,
    Кто-то полоснул по горлу,
    И хлынула алым пламенем кровь.
    Это домны, точно проснувшиеся вулканы,
    Тянут пожар до звёзд.

    (Подстрочный перевод)

    Поэт всё видит ярко, укрупнённо, в необычном ракурсе. Так, седой Урал в его стихах, лёжа на боку, попыхивает трубкой, а трубка у него — дымящая фабричная труба. И сразу в нашем воображении возникает образ этакого могучего богатыря из народных сказок — щедрого, добродушного, лениво-неторопливого. Пламя, пляшущее над графским домом во время стихийного рабочего бунта, поэт сравнивает со сворой жёлтых собак, терзающих тушу поверженного медведя. Туфан может подсмотреть, как горновые, обливаясь потом, "прячут в печь солнце".
    К сожалению, значительная часть ранних произведений Туфана не переведена на русский язык (а переведённые звучат слабее оригинала). Поэтому русскому читателю непросто составить представление о своеобразии Туфана. Но ему нетрудно заметить общее с поэзией "агитатора, горлана, главаря" Маяковского. Подобно Маяковскому, звавшему рваться вперёд, чтоб "брюки трещали в шагу", Туфан весь устремлён в будущее:

    Это тело... Как быть с неуклюжим?
    Я пиджак развернул бы крылом,
    Ну, а сердцу
    пропеллер нужен,
    Чтоб рвануться
    вперед,
    напролом.

    (Перевод Р.Морана)

    Туфан принёс в поэзию яркие, живые характеры людей труда: уральских рабочих, сезонников, бродяг — колоритных и неповторимых "зимагуров" (полупролетариев), "последних мамонтов" предоктябрьской эпохи. Поэту не пришлось ни выдумывать этих людей, ни специально "изучать жизнь", чтобы "отразить рабочую тему": он знал их как свои пять пальцев. Этим и объясняется жизненность и неотразимая сила поэм Туфана "Уральские эскизы", "Начало начал", "Между двух эпох", "Бибиевы". Произведения эти составили неповторимо яркую страницу в татарской поэзии конца 20-х — начала 30-х годов.
    Если до него о рабочем писалось "вообще", как о некоем "условном символе", то поэмы Туфана населены живыми и полнокровными образами. Татарские рабочие впервые заговорили своим языком, зачастую грубоватым, непричёсанным, но всегда сочным и ярким. Поэт настолько проникся пролетарской темой, что даже на привычный сельский пейзаж смотрит глазами фабричного рабочего, и шелест осин под резкими порывами ветра напоминает ему гудение нефтяного пламени в раскалённой печи.

    Прости мне, Родина,
    Что я не соловей,
    Что я твой барабанщик скромный!
    Прости, что пахнут порохом и домной
    Цветы души моей, —
    писал он в поэме "Клятва" (перевод Р. Морана).


    Его произведения покоряют правдой человеческих характеров. Вот два брата — Гимай и Чапый из поэмы "Бибиевы". Оба из деревни, оба работают на одном и том же заводе, оба ютятся в неказистом заводском бараке. Но какие они разные! Старший, Гимай, всё ещё бредит землей, мечтает, накопив деньжонок, вернуться в деревню. А для Чапыя завод стал родным домом, и он мечтает не о клочке земли для себя, а о том, чтобы всю землю отдать нищим и обездоленным. Гимай выбирает, где полегче. А Чапый работает у мартенов, где день и ночь стоит адская жара, а если увидит несправедливость, самого управляющего не побоится взять в оборот. Гимай цепко держится "за Аллаха", а безбожник Чапый верит только в рабочее братство. В то же время оба брата по-человечески привлекательны, жизненно убедительны.
    Удачей автора можно назвать и образ Минапа. Это тип колоритного последнего мужика-сезонника на уральских заводах. Сочными, яркими мазками выписан Хабул — злой, ершистый, непокорный, не умеющий двух слов связать без замысловатого ругательства...

    "Мой стих — итог пережитого..."
    Своеобразие творческого пути Туфана в том, что полоса раздумий и мучительных поисков наступила у него тогда, когда он уже стал, по единодушному признанию читателей и критики, большим и оригинальным поэтом.
    В 1927 году Хасан Туфан написал свои наиболее значительные произведения раннего периода, а в следующем году отправился в продолжительное путешествие по Кавказу и Средней Азии. Это была не комфортабельная поездка в мягком вагоне или каюте первого класса. Подобно Максиму Горькому, Туфан скитался по родной земле пешком, с палкой в руках и котомкой за плечами, пристально вглядывался в жизнь, знакомился с людьми. Когда кончались деньги, устраивался на работу куда-нибудь на строительство железной дороги или канала в качестве грузчика, землекопа или чернорабочего. Заработав немного денег, отправлялся дальше.
    Это не было сбором материала в обычном смысле слова. Проскитавшись более двух лет, обойдя пешком весь Кавказ и значительную часть среднеазиатских республик, Туфан почти ничего не написал о своих дорожных впечатлениях. Лишь значительно позднее, в 40-е и 50-е годы, в его стихах появляются упоминания о песках Кара-Кумов, о цветущих долинах Ферганы. Скорее всего, Туфану надо было утвердиться в себе, набраться новых впечатлений, а главное, основательно продумать творческое кредо. Такие случаи бывали в истории литературы. После могучего и многообещающего старта художник вдруг чувствует потребность отойти на время от сочинительства. Как правило, за полосой кризиса наступает период нового взлёта. Так было и у Туфана. Уже в 30-х годах мы видим, как углубляется в его творчестве лирическое восприятие действительности. В качестве примера можно привести стихотворение "Белая берёза", написанное в 1933 году. В нём уже нет той напряжённой метафоричности, которая была характерна для раннего Туфана. Зато отчётливо проступают песенные фольклорные мотивы. Поэт одухотворяет берёзу, обращается к ней как к живому существу:

    Точно слёзы, листья наземь падают,
    Будто плачет дерево навзрыд...
    До сих пор берёзе всё мерещится,
    Что на ней качается джигит.
    Не грусти, не плачь, берёза белая,
    Листьев-слёз напрасно не роняй:
    В чистом поле нет и духа вражьего,
    Уж давно свободен отчий край.
    (Перевод Р. Морана)


    В лучших стихотворениях 30-х годов Туфан раскрылся как проникновенный лирик. Это не было просто "дальнейшим совершенствованием мастерства". Произошли кардинальные качественные сдвиги: от эпоса — к лирике, от разговорной интонации и свободной ритмики — к песенной напевности, музыкальности, от ярких, порою излишне размашистых живописных мазков — к более тонкому, точному акварельному рисунку. Литературовед Хатиб Усманов верно заметил, что если прежде Туфан щедро использовал просторечные интонации, народные речевые обороты, пословицы и поговорки, то в дальнейшем его творчество ближается с татарской лирической песней, с её лаконизмом, отточенностью ритмики и устоявшейся веками образной системой. Его стих становится проще, доступнее, но это простота зрелого мастера, достигнутая ювелирной работой над словом.
    Писать просто оказалось неизмеримо труднее. Почти все 30-е годы Туфан в поисках. Он ещё впадает то в сухую риторику, то в описательность. Ещё слабы некоторые его стихи этого времени даже по сравнению с произведениями раннего периода. Но можно проследить, как постепенно складывалась та предельно простая, искренняя, раздумчивая интонация, по которой мы сегодня безошибочно узнаём Туфана:

    Меня поэтом мать не родила,
    Мой стих — итог пережитого:
    Всех предков горести, надежды и дела
    В душе моей живут и просят слова.
    (Перевод Р. Морана)


    Вас вызывает нарком...
    Мне посчастливилось близко общаться с Туфаном в течение четверти века. Были и совместные поездки по городам и весям, и задушевные беседы долгими осенними вечерами на писательской даче "Лебяжье озеро", и прогулки по весеннему лесу. Иногда Туфан рассказывал о пережитом, и особенно — в годы сталинских репрессий. Вообще-то разговоров на эту тему он не любил. Терпеть не мог, когда его жалели, вздыхали и охали. Да я и не решался расспрашивать. Только если сам расскажет что-нибудь под настроение...
    В 1935 году в журнале "Совет эдэбияты" ("Советская литература") вышла поэма Хасана Туфана "Клятва". И почти сразу же началась шумная проработочная компания. Поэта обвиняли в "серьёзных идеологических ошибках", "протаскивании мелкобуржуазных взглядов", более того — в "клевете на великого вождя и учителя" И. В. Сталина. Люди старшего поколения знают, что по тем временам такие обвинения звучали смертным приговором.
    Туфана не раз "обсуждали" на писательских собраниях, исключили из Союза писателей (1937 год), заставляли каяться и признать свою вину. Были арестованы многие его друзья и товарищи по поэтическому цеху: Фатых Карим, Кави Наджми, Мансур Крымов, Галим-джан Мухаметшин и другие. Но Туфана не тронули. Почему? Он и сам не мог понять. Скорее всего потому, что в первую очередь брали тех, кто занимал какие-то административные посты. Туфан же всегда был рядовым членом творческого Союза (хотя далеко не рядовым поэтом). Выгнали с работы в журнале "Совет эдэбияты"... Перестали печатать... Поливали грязью на страницах газет... Но в ту пору это было не самое страшное.
    Постепенно волна репрессий пошла на убыль, его стихи начали появляться в печати. Имя его теперь уже упоминали не только с ругательными эпитетами. И вот тогда-то это и произошло...
    В то хмурое холодное утро 18 ноября 1940 года Туфан, как всегда, шёл в Дом печати. У порога его остановил незнакомый человек. Вежливо поздоровался и, не представляясь, предложил:
    — Пройдёмте со мной, Хасан-ага. Вас вызывает нарком!..
    Хасан-ага никак не мог сообразить, зачем он мог понадобиться наркому. Да и какому наркому? Но, увидев начищенные до блеска хромовые сапоги, галифе с зелёными лампасами, выглядывающие из-под демисезонного пальто, всё понял.
    Одновременно, как он потом узнал, на его квартире прошёл обыск. Исчезли многие ценные книги, которые он собирал всю жизнь, и главное — рукописи неопубликованных стихотворений и многочисленные черновые наброски.
    Раз арестован, значит виновен...
    Туфана поместили в камеру-одиночку. Переступая порог этой сырой холодной камеры, поэт, конечно, не предполагал, что ему предстоит провести в ней, в полной изоляции от внешнего мира, почти полтора года.
    В первые недели ни к какому "наркому" не вызывали. Даже обвинение не предъявили. Обыскали, отобрали ремень и все "лишние вещи", оставив лишь пачку папирос и коробок спичек, и словно забыли. Как впоследствии убедился Хасан-ага, это был обдуманный приём: арестованный должен "дозреть", осознать, что судьба его отныне полностью в руках органов.
    Как ни тяжелы первые дни в одиночестве, главные трудности ждали его впереди.
    Следователь, сравнительно молодой, не старше тридцати, высокий, с крупной лошадиной головой и недобрым взглядом, после обычного ритуала с выяснением анкетных данных предъявил Туфану стандартное обвинение в контрреволюционном заговоре с целью свержения советской власти, идеологической диверсии, а заодно и в шпионаже в пользу фашист-ской Германии и империалистической Японии. О подробно-стях "дела" заботиться не приходилось: всё было заготовлено и расписано. Оставалось только подписать заранее подготовленную бумагу и назвать "сообщников".
    Туфан отказался.
    — Ничего, — заверил следователь. — Не таких уламывали. Все вначале кобенятся, а потом подписывают как миленькие.
    Допрос обычно продолжался до вечера. За это время следователю трижды приносили аппетитно пахнущую еду. Он смачно чавкал на глазах голодного Туфана. Затем откидывался на спинку стула и закуривал, пуская струйки дыма прямо в лицо арестованного (знал, что тот мучается без курева.) В камеру приводили перед самым отбоем. Едва Туфан успевал проглотить кружку оставленной на "кормушке" холодной баланды, как его снова звали на допрос. Ночные допросы вёл уже другой следователь (они сменяли друг друга, передавая арестованного по "эстафете"). Этот не очень усердствовал и даже временами мог поговорить на отвлечённые темы. От него требовалось только одно — измотать силы арестованного, не давая ему спать. Даже когда он выходил на минутку, конвойный зорко следил, чтобы арестованный не вздумал прикрыть глаза.
    И так продолжалось не день, не два — недели и месяцы.
    Туфан вновь начал писать стихи. Впрочем, писать — не то слово. Не было ни карандаша, ни бумаги. Он слагал и держал их в памяти, точнее — жил ими. Конвойные, видя в глазок, как он возбуждённо ходит по камере, шевеля губами и размахивая руками, вероятно, принимали его за умалишённого. Свихнуться в тюрьме было нетрудно, так что тюремщики к этому привыкли. Не знали они, что именно стихи и помогли Туфану сохранить рассудок, спасти "душу живу", как писал он позднее.

    Суд
    С началом войны Туфан написал несколько заявлений с просьбой отправить его на фронт. Предлагал кровью смыть несуществующую вину. Если ему не доверяют, пусть используют в качестве смертника — дадут такое задание, с которого живым не возвращаются. Он мысленно обдумывал всевозможные варианты: взрыв вражеского склада с боеприпасами, поражение немецкого корабля "человеком-торпедой"... Ни на одно из писем ответа не получил.
    Тогда он начал писать в высшие судебные инстанции, требуя продолжения следствия. Ему казалось, что во всём виноват лично следователь, а наш, советский суд, каким бы строгим он ни был, не осудит ни в чём не повинного человека. Он разоблачал незаконные методы следствия, рассказывал, каким путём из него пытались выбить признание. Однако все его письма и жалобы попадали к тому же следователю.
    Как-то он вызвал Туфана и сказал, потрясая пачкой писем:
    — Ах, ты жаловаться? Мы тебе покажем, где раки зимуют!
    Суд над Туфаном состоялся 7 марта 1942 года. Его ввели в комнату, где заседала "тройка" — председатель суда, уже знакомый Туфану следователь и немолодая, просто одетая женщина, то ли уборщица, то ли истопница. Чувствовалось, что она попала сюда случайно. Теребила от смущения зелёное сукно стола и не смела поднять глаза на арестованного. Следователь прочёл обвинительное заключение. Затем ввели единственного "свидетеля" — молоденького солдата-конвойного. Запинаясь и стараясь не смотреть на Туфана, он прочёл приготовленный кем-то текст.
    — Постой, браток, — перебил его Туфан. — Ты утверждаешь что видел, как меня вербовал агент японской разведки. Сколько же тебе было лет? (В заключении говорилось, что Туфана "завербовали" в начале 20-х годов, когда он какое-то время жил на Дальнем Востоке).
    Солдатик растерянно молчал, беспомощно глядя на своих начальников.
    Следователь наорал на Туфана и отказался записать его слова в протокол. На этом, собственно, суд закончился. Огласили приговор: высшая мера наказания... Приговор окончательный и обжалованию не подлежит...
    Но судьбе угодно было распорядиться по-другому. Через несколько дней Туфана привели в комнату следователя и объявили, что смертный приговор заменяется десятилетним заключением в колонии строгого режима. Хасан-абый рассказывал, что воспринял суровый приговор как неожиданный подарок судьбы. "Да хоть сто лет! — мысленно воскликнул он. — Лишь бы жить, жить, видеть этот прекрасный ликующий мир, слышать шелест берёз, пение птиц, чувствовать ласку солнца..."

    В лагере
    Хасан-абый надеялся, что в лагере будет легче. И, конечно, ошибся.
    Он попал в лагерь, расположенный неподалеку от Казани. Его поставили на тяжёлые работы, которые ему после болезни были явно не под силу. А не выполнил норму — скудная пайка хлеба сокращается вдвое и человек вскоре превращается в "мусульманина". Так в лагерях называли дистрофиков. Отрешённые от жизни, полностью ушедшие в себя, они как тени бродили по лагерю и незаметно, в одночасье умирали.
    Хасан-абый заметил, что он начал полнеть. Это была голодная отечность. Нажмешь пальцем — образуется белая ямка, которая долго не затягивается. Он утрачивал не только вкус жизни, но и вкус пищи. Равнодушно дохлебывая порцию лагерной баланды, ловил себя на мысли, что с таким же успехом мог бы глотать глиняную болтушку. Пробовал лизнуть соль — не различал её вкуса. Ему всё сделалось безразличным. Атрофировались все чувства, кроме смертельной усталости.
    В таком состоянии его и вызвали в лагерную комендатуру. Он кое-как доплёлся, думая лишь о том, чтобы его оставили в покое. И вдруг ему передают передачу от жены — поджаристые мясные перемячи и эчпочмаки (татарские пироги круглой и треугольной формы). Хасан-абый смотрел на них как на чудо. Не веря глазам, отщипнул кусочек, положил в рот. И почувствовал вкус сдобного теста и сочного мяса. Первым его побуждением было съесть всё сразу, не сходя с места. Но хватило выдержки удержать себя от этого смертельно опасного шага. Он вернулся в барак, поделился с товарищами. И ел крохотными порциями, растягивая каждый перемяч на целый день...
    Перемячи стали повторяться каждую неделю. Хасан-абый встал на ноги, смог работать. Его перевели в швейный цех — шить телогрейки для фронта. Ещё в юности знакомый с техникой, Туфан отрегулировал швейную машину так, что выдавал по две нормы. Соответственно увеличилась и его дневная порция. Затем его поставили бригадиром, и Хасан-абый смог уже помогать другим, взяв под свое крыло около сорока "доходяг" — преимущественно женщин, больных, стариков…
    Когда Туфан после шестнадцатилетней разлуки вернулся в родную Казань, к нему пришли друзья юности, товарищи по перу. Начались расспросы, сочувствия, сожаления. Но Туфан решительно отмахнулся от этих запоздалых соболезнований: "Давайте лучше поговорим о нашей возлюбленной — поэзии".
    Когда Туфан был на долгие годы отлучён от литературы, творчество его раскрылось новыми гранями. Именно в эти годы к нему приходит подлинная поэтическая зрелость. Он выступает в своих стихах как поэт-гражданин, умеющий мыслить глубоко и масштабно, формируется как поэт могучего духа и большого сердца. Он живёт делами и думами своего народа, постоянно чувствует себя вместе с ним.

    Был с тобой — и с тобой остаюсь,
    Боевой авангард наступленья:
    Лишь в тебе чистота обновленья,
    Лишь в тебе высота вдохновенья,
    Лишь в тебе я живу, — не боюсь
    Ненадёжного сердцебиенья, —


    писал Туфан в 1941 году (перевод Р. Морана). Через шестнадцать трудных лет он повторит ту же мысль в стихотворении "Мой путь".

    О Родина, тебя принять прошу
    Огонь стихов, как совесть, непродажных, —
    Сейчас, пока живу, пока дышу,
    Или потом, когда — неважно!
    (Перевод Р. Морана)


    Стихи Туфана о Родине носят характер личного объяснения, страстного признания, когда человек не в силах сдержать переполняющие его чувства. Вряд ли можно найти такого поэта, который не писал бы о Родине. Но Туфан никого не повторяет, потому что он говорит о том, что накипело на сердце:

    И в чужих лесах и рощах есть берёзы,
    Есть берёзы средь чужих полей,
    Но из глаз моих исторгнуть могут слёзы
    Лишь берёзы родины моей.
    (Перевод Р. Морана)


    Масштабность звучания и высокая гражданственность составляют самые ценные качества поэзии Туфана. В одном из стихотворений он описывает, как фашисты допрашивают Мусу Джалиля:

    Нацистам тупым всё казалось простым:
    Татарин — значит, потомок Мамая!
    То бьют,
    То пытаются спеться с ним,
    Чингиза империю упоминая.
    (Перевод Р. Морана)


    Но перед ними был не потомок Мамая, а потомок Рахметовых. Потомок Рахметовых! Вот какими чертами своего народа гордится Туфан. И самые тёплые, идущие из глубины сердца слова находит поэт, обращаясь к матери России, которая вывела татарский и все другие народы нашей страны на широкую дорогу истории:

    То ль как солнце, ты была светла,
    То ли нежность матери хранила, —
    Много брал я у тебя тепла,
    Если сердце стужа леденила.
    Руку на плечо мне положив,
    Ты меня вела в года крутые,
    Тем, что я ещё сегодня жив,
    Лишь тебе обязан я, Россия!
    (Перевод Р. Морана)


    За полвека с лишним творческой деятельности Туфан ни разу не изменил своей "возлюбленной". Он никогда не писал прозы, не брался за драматургию. Даже статей почти не писал, если не считать немногих выступлений всё о той же единственной — поэзии. И на юбилей друга, и на запуск первого спутника, и на какое-нибудь важное политическое событие он откликался только стихами, ибо такова была единственная форма его самовыражения. Он был поэт до мозга костей, поэт по складу души, по особенности характера.
    Таким же однолюбом он был и в жизни.
    Оторванный от семьи, он долгие годы не знал, что стало с его женой. Ждёт ли, любит ли ещё, верит ли ему... И лишь много лет спустя пришло известие о том, что её нет в живых. Об этом — щемящее по силе грусти стихотворение "На ветру качаются ромашки". Лирический герой стихотворения гадает на ромашках: любит или не любит? И каждый раз ромашки отвечают: "любит". Герой же стихотворения ласково упрекает их за эту щадящую душу ложь, поскольку "на её безвременной могиле уж давно белеет резеда". (Дело в том, что жена Туфана сдавала свою кровь, чтобы носить мужу передачи, и подорвала своё здоровье).
    Вспоминается день, когда Хасан-ага впервые приехал на творческую дачу писателей на Лебяжьем озере, где ему выделили комнатку. Дело было ранней весной. Дачники чистили и приводили в порядок комнаты, копали землю, сажали лук и редиску... Да мало ли весной хозяйственных дел! А Хасан-ага занёс к себе тощенький чемоданчик и папку с бумагами и куда-то исчез. Через некоторое время смотрю — тащит тоненький хлыстик сирени, бережно выкопанный вместе с комом земли. Теперь на месте этого хлыстика разросся пышный куст, каждую весну утопающий в пахучих лиловых соцветиях...
    Как-то во время обсуждения сборника избранных стихотворений Туфана один из рецензентов упрекнул поэта в том, что у него слишком часто, чуть ли не на каждой странице, упоминаются цветы. Замечание справедливое. Привожу взятые почти наугад названия стихотворений: "На ветру качаются ромашки", "Ландыш", "Дождь жасмина", "На цветах твои остались краски", "Цветами земля расцветает" и т. д. У другого поэта это можно было бы расценить как навязчивые повторы. Но только не у Туфана. Если бы рецензент побывал на Лебяжьем озере, он бы убедился, что домик Туфана буквально утопал в цветах. И не в каких-то там царственных гладиолусах и каллах, холёных георгинах, изнеженных розах, а в самых обыкновенных, полевых — ландышах, колокольцах, вьюнках. Хасан-ага находил их где-нибудь на лесной поляне, выкапывал с корнем, бережно пересаживал, поливал, ухаживал. Нередко можно было видеть, как он подолгу сидит перед ними на корточках, словно разговаривает. И начинало казаться, что он знает язык цветов. А что, может, и на самом деле знал?
    Поэт обращается к одинокой фиалке, растущей у дороги, обращается не как посторонний:

    Сестрёнка, не дичись меня, мы не чужие,
    Меж нами близкое родство:
    Ведь я — твой брат, ведь мы — одна стихия,
    Мы оба — вещество.
    Придя из вечности, в круговращеньи неком
    В цветок ты превратилась тут.
    А я, как видишь, в то, что человеком
    Здесь, на земле, зовут.
    (Перевод Р. Морана)


    Туфан называет себя говорящей материей. Как верно заметил башкирский поэт Мустай Карим, вся материя в его стихах — от атома до солнца — очеловечена. Ей приданы человеческая активность и человеческая нежность. Даже плакучие ивы над рекой, как кажется поэту, понимают его. И хотя он с грустью замечает, что ивы не знают татарского языка, но читатель всё равно верит: знают. Ведь поэт только что разговаривал с ними.

    "Брошены в поле два белых крыла"
    Почти языческая любовь к цветам, птицам, всему живому на земле придаёт поэзии Туфана особое очарование. Может, именно это и рождает светлый оптимизм его поэзии. Да, поэту было отчего и седеть, и стареть. И в сердце его, конечно же, остались неизгладимые меты трудных дорог. Но в чём-то самом главном, самом важном он на всю жизнь остался несломленным, нерастраченным, по-детски влюблённым в цветущий и солнечный мир. В этой светлой влюблённости нет ни расслабленности, ни дешёвой сентиментальности. Поэт не просто любит — он поэтически одухотворяет жизнь природы. Его метафоры не только эмоционально окрашены, они в самих себе несут мысль. Таково, например, ставшее ныне хрестоматийным стихотворение "Лебедь", где традиционный образ белого лебедя под пером Туфана приобретает большую обобщающую силу.
    В стихотворении отчётливо просматриваются три пласта, три слоя. Первый — картина холодной осенней ночи, пронизанной хватающим за душу безответным лебяжьим криком. Второй — боль, постоянно живущая в сердце поэта и с новой силой всколыхнувшаяся в эту беспросветную тёмную ночь. И, наконец, третий слой, лежащий ещё глубже и связанный с сильным социальным чувством: личная скорбь поэта сливается с болью об убиенных. Вот эта многоплановость, незримые, но вполне реальные нити, тянущиеся от сердца поэта к сердцам других людей, придают каждому слову стихотворения особую весомость, глубину и содержательность. "Шаг" туфановского стиха — крупный, решительный, резкий, с неожиданной сменой кинематографически зримых кадров.

    Лебедь осеннею ночью кричит,
    Словно в отчаянье кличет кого-то.
    В небе лишь трепетный плеск перелёта —
    Отзыва нет. На земле всё молчит.
    Лебедь осеннею ночью кричит.


    Как видим, пока что здесь — общий план. Нет ни одной зримой детали — только ночь, только крик лебедя, холод, мрак, безответность... Иной характер носит вторая строфа:

    Брошены в поле два белых крыла...
    Им уже в синее небо не взвиться!
    Кровь на усах облизала лисица,
    К ветру принюхиваться начала...
    Брошены в поле два белых крыла.


    Следует резкое укрупнение, как бы стремительный "наезд": два белых крыла и лисица, слизывающая кровь с усов. Чтобы рассмотреть ночью такую деталь, "камера" должна приблизиться чуть ли не вплотную. И всё пронизано усиливающимся чувством тревоги. Стихотворение написано в 1953 году. В мире неспокойно, минувшая война ещё свежа в памяти, а над миром уже нависла тень новой.

    Лебедь, кого же всю ночь ты звала?
    Платьем, что содрано с жертвы гонимой,
    С девушки, брошенной в печь Освенцима,
    Кажутся в поле два белых крыла...
    Лебедь, кого же всю ночь ты звала?
    (Перевод Р.Морана)


    Лебединые крылья (иногда гусиные) — традиционный образ татарских народных песен. Это символ чистоты, целомудрия и верности. Но у Туфана этот образ — отнюдь не готовый изобразительный "блок". При всей скупости резких крупных мазков картина реальна до осязаемости. Образ, не теряя традиционного содержания, реалистически пересоздан.


    Глубоко личное, своеобразное переосмысление традиционных образов при опоре на выработанный народным сознанием ведущий эстетический признак — характерная черта творчества Туфана. Вот, скажем, образ луны, в течение многих столетий существовавший в татарской устной и письменной поэзии как символ женской красоты. Сколько поколений поэтов сравнивали лицо красавицы с серебряным лунным диском и ее брови — с серпом молодого месяца! А в стихах Туфана мы встречаемся с совершенно новой, "равнодушною луной", которая ещё "Варфоломеевскую ночь с небес спокойно озаряла" (перевод Л. Хаустова).

    Льёт свет она и волку и овце,
    Ни на кого как будто не в обиде,
    Как будто бы с улыбкой на лице
    Казнённые воскресли в Моабите.


    Туфановская луна не ведает "ни боли, ни тревоги". Ей безразлично, что освещать — школу или тюрьму. Но сердце поэта не может быть равнодушным. Оно обливается кровью при мысли о павших в борьбе за правду.

    Их не отыщешь в тишине ночей
    Тюремным осторожным перестуком.
    Народ уже повесил палачей,
    Которые их предавали мукам.


    Поэт надеется и верит:

    Ты движешься, история, вперёд,
    Бросая обветшалые одежды,
    И на широких площадях народ
    В лицо твоё глядит сейчас с надеждой.


    Так традиционный, казалось бы, образ приобретает совершенно новое содержание. И всё же опора на традицию здесь присутствует. Туфан отталкивается от традиционного смысла, как бы полемизирует с ним. И читатель, воспитанный на стихах Хади Такташа (вспомним хотя бы его поэму "Исповедь любви", где месяц — старый брюзга и холостяк), хорошо понимает его.
    Во многих стихах Туфана сквозят излюбленные мысли Омара Хайяма о круговращеньи вещества, о единстве всего сущего на земле. Это мысль, согретая жаром сердца, мысль, обжигающая смелостью и масштабностью.

    И всё так же бессмертно,
    Всё так же нетленно
    На полянах пестреют и пахнут цветы.
    От времён Атлантиды,
    Времён Карфагена
    Сберегла их окраску и запахи ты, —
    пишет поэт, обращаясь к Земле (перевод А. Штейнберга).


    Даже в самых трудных условиях, в невзгоду и ненастье, поэт умел видеть красоту мира в его постоянном обновлении. Настоящее для него — звено в цепи вечности. Но не безликое, не отвлечённое, а полное своих неповторимых красок, звуков, запахов:

    Каждый день по-особому нов,
    Будь он короток или велик.
    Он имеет свой собственный лик,
    Он имеет свой собственный звон.
    Каждый день по-особому нов.
    (Перевод Л. Хаустова)


    Источник: Tatworld.ru



    ← назад   ↑ наверх