• История -Публицистика -Психология -Религия -Тюркология -Фантастика -Поэзия -Юмор -Детям                 -Список авторов -Добавить книгу
  • Константин Пензев

    Хемингуэй. Эпиграфы для глав

    Мусульманские праздники

    Тайны татарского народа


  • Полный список авторов

  • Популярные авторы:
  • Абдулла Алиш
  • Абдрахман Абсалямов
  • Абрар Каримулин
  • Адель Кутуй
  • Амирхан Еники
  • Атилла Расих
  • Ахмет Дусайлы
  • Аяз Гилязов
  • Баки Урманче
  • Батулла
  • Вахит Имамов
  • Вахит Юныс
  • Габдулла Тукай
  • Галимжан Ибрагимов
  • Галимъян Гильманов
  • Гаяз Исхаки
  • Гумер Баширов
  • Гумер Тулумбай
  • Дердменд
  • Диас Валеев
  • Заки Зайнуллин
  • Заки Нури
  • Захид Махмуди
  • Захир Бигиев
  • Зульфат
  • Ибрагим Гази
  • Ибрагим Йосфи
  • Ибрагим Нуруллин
  • Ибрагим Салахов
  • Кави Нажми
  • Карим Тинчурин
  • Каюм Насыри
  • Кул Гали
  • Кул Шариф
  • Лев Гумилёв
  • Локман-Хаким Таналин
  • Лябиб Лерон
  • Магсум Хужин
  • Мажит Гафури
  • Марат Кабиров
  • Марс Шабаев
  • Миргазыян Юныс
  • Мирсай Амир
  • Мурад Аджи
  • Муса Джалиль
  • Мустай Карим
  • Мухаммат Магдиев
  • Наби Даули
  • Нажип Думави
  • Наки Исанбет
  • Ногмани
  • Нур Баян
  • Нурихан Фаттах
  • Нурулла Гариф
  • Олжас Сулейменов
  • Равиль Файзуллин
  • Разиль Валиев
  • Рамиль Гарифуллин
  • Рауль Мир-Хайдаров
  • Рафаэль Мустафин
  • Ренат Харис
  • Риза Бариев
  • Ризаэддин Фахретдин
  • Римзиль Валеев
  • Ринат Мухамадиев
  • Ркаил Зайдулла
  • Роберт Миннуллин
  • Рустем Кутуй
  • Сагит Сунчелей
  • Садри Джалал
  • Садри Максуди
  • Салих Баттал
  • Сибгат Хаким
  • Тухват Ченекай
  • Умми Камал
  • Файзерахман Хайбуллин
  • Фанис Яруллин
  • Фарит Яхин
  • Фатих Амирхан
  • Фатих Урманче
  • Фатых Хусни
  • Хабра Рахман
  • Хади Атласи
  • Хади Такташ
  • Хасан Сарьян
  • Хасан Туфан
  • Ходжа Насретдин
  • Шайхи Маннур
  • Шамиль Мингазов
  • Шамиль Усманов
  • Шариф Камал
  • Шаукат Галиев
  • Шихабетдин Марджани
  • Юсуф Баласагуни




  • Небольсина Маргарита Викторовна

    Когда вернусь в казанские снега...

    (Антология русской прозы Татарстана ХХ-ХХI вв.)

    КОРЧАГИН Владимир Владимирович

    Родился 14 октября 1924 года в Казани. Ученый-геолог. Долгое время возглавлял секцию русской литературы и перевода.

    Лауреат литературной премии им. Г. Державина (2000 г.)

    Автор книг: «Тайна реки Злых Духов» (1962);

    «Путь к перевалу» (1968);

    «Тайна таежного лагеря» (2007)

    «Астийский эдельвейс» (1982);

    «Конец легенды» (1984);

    «Именем человечества» (198;

    «Узники страха» (1991);

    «Женщина в чёрном» (2002);

    «Две жизни» (2004).

    Умер в 2012 году

    Тайна реки Злых духов
    (отрывок)

    В плену тайги

    Яркое утреннее солнце поднялось над бескрайними таежными просторами. Неудержимая лавина света ринулась на дремлющие дебри. Подобно огненному вихрю обрушилась она на остатки ночного мрака, притаившегося под сенью вековых деревьев. Горячие лучи неумолимо теснили его все дальше и дальше, безжалостно загоняли в глубокие овраги и ямы, расправлялись с ним всюду, где он еще цеплялся за груды бурелома и неровности земли.

    Но не так просто было справиться с мраком в сырых болотистых низинах, надежно запрятанных под густыми развесистыми елями. Солнечные лучи не могли пробить плотного, тяжелого шатра темно-зеленой хвои, Они тонули и гасли в хаотическом нагромождении ветвей и стволов.

    Лишь в одном месте этого зеленого океана золотые стрелы солнца нащупали небольшую свежую брешь и, прорвавшись к самой земле, неожиданно уперлись в гладкую поверхность стекол. То были окна упавшего самолета. Тусклые и темные, только что холодно поблескивавшие меж суровых елей, они вдруг ярко вспыхнули и засверкали, точно брызги расплавленного металла. Неподвижный самолет будто ожил. И словно в подтверждение этого открылась его дверь, и в ней показалась маленькая человеческая фигура.

    Худенькая белокурая девушка осторожно спрыгнула на мшистую землю и, сделав несколько неуверенных шагов, с опаской оглянулась по сторонам. Ее тонкая хрупкая фигурка казалась особенно слабой и беспомощной на фоне мрачных гигантов, подступивших вплотную к самолету. Глаза ее светились тревогой и усталостью. Она со страхом всматривалась в сплошную стену деревьев. Но. темная громада леса была непроницаемой» В немом молчании застыли суровые ели. Подобно сказочным великанам стояли они на страже вечного мрака тайги.

    Легкий вздох вырвался из груди девушки. Она еще раз огляделась по сторонам и снова юркнула в самолет.

    В кабине было сумрачно и душно. Раненый летчик спал, громко посапывая. Где– то под потолком надсадна звенели прорвавшиеся комары. Наташа прикрыла дверь и села на первый попавшийся ящик. Руки ее потянулись к голове. В висках стучало.

    Прошедшая ночь была тревожной. Алексей Михайлович часто стонал и бредил. Снаружи, за тонкими стенками самолета, то и дело слышались какие-то шорохи и возня. Спать почти не пришлось. Лишь к утру Наташа забылась в тревожном тяжелом полусне и теперь мучительно страдала от сильной головной боли.

    Она обернулась к летчику. Теперь Алексей Михайлович спал как будто спокойно. На полу кабины дрожали веселые солнечные зайчики.

    «Пойду пройдусь немного», – подумала она и встз-ла с ящика. Рядом, на бочке, лежали остатки вчерашнего ужина. Наташа нехотя, почти силом, проглотила кусочек сухаря и выпила полкружки холодного кофе. Потом надела куртку и, смазав лицо, и руки рипудином и снова выбралась из самолета...

    Кругом все так же темнели высокие ели и так же таинственно поблескивали ржаво-бурые окна неподвижной воды. Наташа медленно обошла вокруг самолета и, остановившись возле поломанного крыла, долго-долго смотрела в ту сторону, куда вчера утром ушли ее спутники. Как не хотелось ей оставаться здесь, в этом полуразбитом самолете! Однако Андрей Иванович сказал, что оставить раненого летчика одного нельзя. И он был прав, конечно. Но как тоскливо и страшно было ей сейчас одной среди враждебных молчаливых деревьев! Как хотелось быть вместе со всеми – с Андреем Ивановичем и Петром Ильичей, с Валер-кой и Сашей...

    Наташа немного отошла от самолета. Давящая ти-шина нависла над тайгой. Но вот чуткое ухо девушки уловило какое-то тихое журчание. Она прислушалась. Да, где-то совсем близко журчал ручеек.

    «А что если пойти набрать свежей воды?..» Воды в самолете осталось очень мало, да и та была теплой, невкусной. Девушка посмотрела в ту сторону, откуда доносилось журчание ручейка. Но могучие ели смыкались там в сплошную стену, за которой ничего нельзя было рассмотреть.

    Отходить от самолета страшно. Да и Андрей Иванович строго-настрого запретил ей уходить в тайгу. Но ручеек журчал как будто совсем рядом. И Наташа решилась. Она вернулась в самолет, взяла небольшой бидончик и, осторожно ступая по мягкому мху, направилась в сторону ручья.

    Идти по утреннему лесу после душной, пропахшей бензином кабины было одно удовольствие. У Наташи перестала даже болеть голова и исчез почти всякий страх. Но, пройдя несколько шагов, она невольно обернулась. Самолет был уже еле виден из-за деревьев. Теперь они обступали ее со всех сторон, высокие, седые...

    Не вернуться ли? Но ручеек журчал где-то совсем близко. А самолет – вот он, рядом. Насидишься еще в кабине... И Наташа медленно двинулась вперед.

    Однако не прошла она и полусотни шагов, как путь ей преградили две большие упавшие ели. Ощетинившиеся длинными колючими сучьями, они казались неприступными. Наташа решила Обойти их и направилась вдоль поваленных деревьев, но вершины елей упирались в другой, еще более страшный завал. Тогда она повернула в другую сторону и вскоре остановилась перед большой глыбой земли, вырванной корнями упавших великанов. За этой глыбой виднелась совершенно ровная чистая полянка, поросшая молодым бледно-зеленым мхом. Обрадованная Наташа пошла было по ней. Но не успела она сделать и шага, как почувствовала, что ноги ее погружаются в трясину.

    Наташа быстро отскочила назад. На миг ей снова захотелось вернуться обратно. Но в следующую минуту она решительно ухватилась за сук и перебралась через завал. Оказывается, это было не так трудно.

    Однако вскоре перед ней вырос второй завал, затем третий, четвертый... Но теперь они Наташу не пугали. Ей даже понравилось перебираться через эти лесные баррикады. Она опять вспомнила своих мальчишек, представила, как идут они сейчас по тайге, перебираются через упавшие деревья и, может быть, думают о ней.

    Наташа остановилась и посмотрела по сторонам. Деревья и деревья... И она совсем одна. Все-таки страшно. А. мальчишки... Им, должно быть, тоже не весело. Правда, с ними Андрей Иванович. Но ведь самолет совсем близко... И Наташа снова двинулась к ручью.

    На миг ей представился вихрастый Саша. Умный, честный и до смешного справедливый.

    «Командор честных и справедливых!..» – вспомнила Наташа, и на душе ее стало как-то особенно тепло. Словно исчез вдруг окружающий ее темный лес и она снова оказалась в своей школе, среди своих девчат и мальчишек.

    Ох, уж эти мальчишки! Ведь это они еще в пятом классе придумали «тайное» общество «ЧС», девиз которого – «честность и справедливость» был выгравирован на внутренней стороне пряжек их ремней. Командором у них был Саша. А попасть в «ЧС» было не легко. Вступавшие в него давали клятву честности и справедливости и подписывали ее своей кровью. Сколько было их, чесовцев, не знал никто, но. боялись их многие. Если кто из ребят оказывался, по мнению «ЧС», нечестным, его просто-напросто колотили. Перепадало и девочкам...

    А как отстаивали чесовцы свой девиз! Особенно их командор.

    «Честность и справедливость – это то, без чего невозможен прогресс человека как биологического вида...» Она улыбнулась, вспомнив это выступление Саши на одном из школьных диспутов, где они схватились с Валерием. Слова Саши были слишком уж «учеными» и звучали немного наивно. Но для него это были не просто слова. Везде и во всем, в школе и на улице, в кругу своих друзей и перед совершенно незнакомыми людьми, выступал он против несправедливости. Некоторые ребята не одобряли этого. Другие посмеивались над ним. А были и такие, которые прямо грозили командору чесовцев устроить темную за то, что он «совал свой нос, куда не просят». Но в глазах Наташи это делало его на целую голову выше других мальчишек.

    Одно не нравилось ей в Саше. Уж слишком он был настойчив и вспыльчив не в меру. Его требование спра-ведливости иногда переходило всякие границы.

    Как-то ехала она с ним в автобусе в кино. Автобус был переполнен. На передних сиденьях небрежно развалились два молодчика в ярко-зеленых пиджаках и пестрых джемперах. Саша раза два покосился на них'и а усмешкой покачал головой. Наташа, зная особую неприязнь командора «ЧС» к подобного рода молодцам, постаралась отвлечь его внимание. Но в это время в автобус вошла пожилая женщина с тяжелой кошелкой. Окинув взглядом занятые сиденья, она поставила сумку на пол и тяжело оперлась на металлическую стойку.

    Саша, казалось, только этого и ждал. Он сейчас же обернулся к зеленым пиджакам: – Посадите старушку! Не видите, она еле стоит!

    Но занятые разговором молодые люди не обратили на него ни м-алейшего внимания. Тогда Саша повысил голос: – Вы что, глухие? Освободите место женщине! Зеленые пиджаки не удостоили его даже взглядом, Саша начал протискиваться к ним ближе. Наташа пен. пыталась удержать его за руку: – Не надо! Саша, оставь их!..

    Но он будто и не слышал. У рта его появились упрямые складки. Глаза потемнели. Он протиснулся к мо-лодым людям вплотную и громко произнес – Послушайте! У вас совесть есть? Бы не видите,, что перед вами стоит пожилая женщина?

    Молодые люди замолчали. Один из них посмотрел на Сашу так, словно перед ним жужжала назойливая муха, и процедил сквозь зубы: – – Ты чего пристал? Тебе чего надо? Или очень хочется по полу ползать?..

    – Я хочу, чтобы вы были на людей похожи и освободили место женщине! – выпалил Саша одним духом,

    – Ах ты, щенок!..

    Саша вспыхнул: – Что? Я щенок?.. А вы... вы... патентованные стиляги! Таких, как вы, надо из автобуса выбрасывать!. .

    Зеленые пиджаки затряслись от смеха.

    Что произошло дальше Наташа не видела. Перед ее глазами мелькнула слетевшая с головы одного из молодчиков шляпа. Потом дернулся в сторону Сашин вихор. Послышались испуганные возгласы пассажиров. Ее оттолкнули в сторону. Автобус резко затормозил. Открылась дверь, и зеленые пиджаки выскользнули наружу.

    Под глазом у Саши набухал огромный синяк. Сидевший неподалеку от Наташи мужчина наставительно заметил: – И чего милиция смотрит? Совсем еще мальчишка, а уже отъявленный хулиган. Эк его раскрасили!..

    – Да, да, да! – затараторила его соседка. – Эти мальчишки стали совершенно несносными. Не понимаю, чему их учат в школе!

    В автобусе стало шумно. Заговорили все сразу. Голоса пожилой женщины и стоящих подле нее пассажиров, которые пытались что-то сказать в защиту Саши, потонули в общем гуле нравоучений, полившихся на его голову. Наташа готова была сгореть от стыда. К счастью, на следующей остановке им нужно было сходить. С тех пор Наташа старалась не ездить с Сашей в автобусе. Убеждать его в том, что он не прав, было бесполезно.

    А вот Валерий никогда бы не поставил ее в такое неудобное положение. Он вообще мало чем похож на Сашу. Если он и делает кому-нибудь замечание, то делает это спокойно, вежливо, как бы между прочим а чаще всего старается быть лучше в стороне от всякого рода «историй». Преклонение Саши перед справедливостью он считает просто ребячеством.

    – Справедливость, – как-то сказал он Наташе, – это мечта слабых. Сильным справедливость не нужна.

    Валерий может и приврать немного. Но он так хорошо играет на пианино и поет, так замечательно танцует! Он знает всех знаменитых артистов и спортсменов. Он даже пишет стихи и посвящает их ей, Наташе Севериной. Правда, стихи эти смешные-смешные. Но ей они все-таки дороги. Ведь написаны они для нее...

    Щеки Наташи чуть-чуть порозовели, Она остановилась у молодой развесистой пихты и на мгновение зарылась лицом в ее мягкую душистую хвою. Ей вспомнился один вечер. Это было прошлой весной, на второй или третий день после сдачи экзаменов. Валерий пригласил ее на свой день рождения. И в назначенный час с большим букетом сирени, в своем любимом синем платье, взволнованная и радостная, она впервые переступила порог их квартиры.

    В прихожей ее встретили Валерий и его мать Анна Николаевна, очень красивая и очень ласковая женщина. Она обняла Наташу за плечи и сказала, что давно хотела с нею познакомиться. А Валерий сейчас же повел ее в свою комнату, чтобы показать недавно купленное ему пианино.

    Квартира Лариных была большая, обставлена дорогой мебелью, и Наташа чувствовала себя неловко среди зеркальных шкафов, огромных ковров и тяжелых мягких кресел. Но вскоре подошли другие ребята. Квартира наполнилась шумом. И в ней стало сразу уютно.

    Анна Николаевна пригласила ребят к столу. Чего только не было на этом столе! Наташа никогда не видела сразу столько сладостей и такой красивой блестящей посуды. Сначала ребята стеснялись. Но Анна Николаевна угощала их с такой настойчивостью и так просто, что вскоре все почувствовали себя как дома. А после того как их угостили каким-то сладким душистым вином, за столом поднялся шум, какой бывал не на каждой перемене.

    Наташа сидела рядом с Валерием, и ей казалось, что его мать относится к ней особенно внимательно. Это смущало ее и в то же время наполняло радостным чувством, от которого все вокруг делалось еще более красивым и праздничным.

    Потом они танцевали, играли, пели песни. А под конец Валерий сел за свое новое пианино и, не спуская с Наташи глаз, заиграл ее любимый вальс. Когда же все начали расходиться домой, он отвел Наташу в сторону и, передавая ей сложенный в несколько раз лист бумаги, тихо сказал: – Это мой подарок тебе...

    Наташа смутилась, неловко сунула бумажку в карман платья и, не зная, что сказать Валерию, поспеши» ла спрятаться за спинами подруг.

    Только возле своего дома, оставшись совсем одна, подошла к уличному фонарю и развернула завет-ный листочек. Это были стихи. Вначале Наташа ничего не могла разобрать, кроме двух больших букв «Н*** С***», тщательно выведенных сверху листа. Буквы прыгали перед ее глазами, а строчки разбегались в разные стороны. Но постепенно до нее начал доходить смысл написанного.

    Валерий писал о весенней ночи, о «волшебной лазурной» ночи, которая «синевою воздуха спорила с таинственной синевой небес». Наташа невольно посмотрела на небо. Оно было черное, как сажа. Но разве это име-ло какое-нибудь значение, если дальше Валерий писал о ней, Наташе, и сравнивал ее и с луной, и со звезда-ми, и с дыханием ночи, и с ночным ветерком. Все это было трудно представить. Но голова Наташи кружи-лась от выпитого вина и от музыки, и от улыбки Валерия, и просто оттого, что была весна, кругом цвела сирень, а жизнь была такой прекрасной и радостной, И ей уже казалось, что небо в самом деле синее, а воздух синий, и сама она легче самого легкого ветерка...

    ... Наташа остановилась и посмотрела кругом. Лес стал как будто еще темнее. Огромные вековые деревья обступили ее сплошной стеной. Солнечный свет почти не проникал через их сомкнутые кроны. Ей снова стало страшно. Почему так долго нет ручья? Она прошла уже порядочно. А он все журчит где-то в стороне. Но теперь уже наверняка недалеко. Не возвращаться же с пустым бидоном!

    Она снова представила себе веселого неунывающего Валерия. До чего же красивые у него глаза! Когда он смотрит на нее, ее охватывает такое чувство, какое возникло бы, наверное, у человека, у которого вдруг вырастают крылья, а под ногами разверзается зияющая бездна. Человек этот еще не знает силу своих крыльев:: вознесут ли они его в сияющую высь или рухнет он в бездонную пропасть. Это так страшно! И в то же время так заманчиво...

    Саша не вызывал у нее таких чувств. Но Саша был единственным человеком, за которого она могла бы в любой момент поручиться, как за самое себя... Он единственный человек, на которого она могла бы положиться всегда и во всем. Ей вспомнилось вдруг позапрошлое лето, когда они были вместе в пионерском лагере.

    Однажды их отряд отправился в соседнюю деревню помочь колхозникам убирать сено. Был ясный солнеч-ный день. Луга начинались сразу же за деревней. Широким многоцветным ковром раскинулись они по берегам маленькой речки, лениво бегущей среди зарослей тальника.

    С криками и смехом, словно в воду с высокого бе-, рега, ринулись ребята к стоящим вдали копнам. В гла-зах пестрело от желтых лютиков и белой кашки. Ноги тонули в густой зеленой траве. А в жарком – неподвижном воздухе, наполненном сладковатым ароматом свежего сена, стоял неумолчный треск кузнечиков.

    Наташа мчалась впереди всех, разводя руками высокие метелки конского щавеля. Ей не терпелось броситься на кучу скошенной травы. Ей не-пременно хотелось быть там первой. Но вот она взбежала на пригорок и даже вскрикнула от неожиданности: весь пригорок был усеян яркими красными маками. Они покачивались на своих тонких ножках и будто кивали ей своими круглыми пунцовыми головками.

    Наташа невольно остановилась. Какой простор... Откуда-то издали доносился рокот работающей косилки. За дальним лесом слышался монотонный гул трактора, И над всеми этими звуками плыла тихая протяжная песня, которую с чувством вели молодые женские голоса.

    Для Наташи, детство которой прошло на улицах большого города, все это было волшебной сказкой. Никогда не думала она, что работа, обычная деревенская работа, может быть так прекрасна.

    Целый день, до вечера, со смехом и шутками сгребали они в кучи мягкое пахучее сено. Обедали здесь же, на лугу, у речки, в которой дрожали над водой большие белоснежные лилии. Потом играли в прятки в высокой, до пояса, траве, валялись на душистом сене и только под вечер усталые, довольные, с большими букетами цветов возвратились в деревню, где в маленькой сельской школе был приготовлен им ночлег.

    И тут случилось несчастье: Наташа наступила на обломок косы и сильно порезала ногу. Поднялся пере-: полох. Ребята обегали всю деревню. Облазили все здание школы. Но нигде не нашлось даже йода. С большим трудом вожатая остановила кровь и перевязала ногу своим носовым платком. Но боль не проходила. А с наступлением темноты в окна школы забарабанил дождь.

    До полночи, почти без перерыва шумел назойливый дождик, и до полуночи не спала Наташа, поглаживая больную вспухшую ногу. А в первом часу скрипнула входная дверь, и на пороге показалась мальчишеская фигура.

    Это был Саша. Он вымок до нитки, ноги его были по колено в грязи, В руках он сжимал какую-то большую, картонную коробку.

    Ребята подняли головы.

    – Саша, ты чего это?.. «» послышался заспанный голос вожатой.

    – Да вот аптечку принес... Надо же перевязать Наташу.

    – – Откуда принес? – удивилась вожатая.

    – Из лагеря, конечно. Откуда же еще!.. Огромное чувство благодарности переполнило тогда Наташу: ведь до лагеря было не меньше семи километров...

    ... Она снова остановилась и, подняв с земли сухую ветку, начала машинально обламывать с нее сучки. Да, Саша был самым преданным другом. И, может быть, именно поэтому в последнее время она все чаще ловила себя на мысли, что она в чем-то виновата перед ним. Эта мысль снова и снова возвращалась к Наташе, хотя она как будто бы ни в чем не могла себя. упрекнуть. В душе она относилась к нему очень хорошо, лучше, чем к кому бы то ни было другому.

    Но ведь это только в душе. Он, по-видимому, даже ни о чем и не догадывается, не знает, как она ценит, его дружбу. Наташа остановилась перед большим колючим завалом. Но что это? Она прислушалась. Журчание ручья доносилось уже откуда-то сзади.

    – Как же я его не заметила?..

    Она повернула обратно. Вновь перебралась через завал.

    Прошла еще немного. И снова прислушалась. Журчание опять послышалось за ее спиной...

    – Что такое?!

    Наташа вернулась к завалу. Журчание доносилось как будто из-под ног.

    Так вот оно что! Ручей течет под завалом! Наташа пошла вдоль поваленных деревьев и, наконец, увидела небольшой ручеек, пробирающийся меж громадных елей. Девушка радостно улыбнулась:

    – Вот ты где, плутишка!..

    Она присела у самой воды и опустила в нее руки. Вода в ручье была холодная, чуть буроватая, но чистая и прозрачная. Наташа с удовольствием напилась и, став на колени, наполнила свой бидончик.

    Дно ручья покрывал слой белого песка, а в самой середине его, где течение было особенно быстрым, на песке выделялись какие-то мелкие темные зер-нышкя.

    Вдруг резкий порыв ветра всколыхнул вершины елей, и тонкий луч солнца прорвался к затерянному ручейку. На мгновение ручей словно ожил, а на дне его ярко блеснули темные зернышки.

    Наташа встрепенулась: «Вдруг это что-нибудь интересное!» Она зачерпнула маленькую щепотку песка, но быстрое течение смыло легкие песчинки, и в руке осталось лишь несколько тяжелых зернышек. Наташа поднесла их к глазам и стала внимательно рассматривать.

    На ладони лежали тонкие блестящие плиточки, по цвету похожие на оловянную фольгу, в которую завертывают шоколадные конфеты. Плиточки мелкие: меньше конопляного семечка. И все-таки можно было рассмотреть, что почти все они имеют форму маленьких правильных шестиугольничков, «Что бы это могло быть?» – подумала Наташа, рассматривая крохотные блестящие пластиночки. Ничего подобного она не видела даже в музее Петра Ильича.

    – Надо набрать их побольше, – сказала она себе и зачерпнула целую горсть песка. На ладони осталась заметная кучка тяжелых сверкающих плиточек. Наташа тщательно завернула их в бумажку и положила в карман куртки.

    Пора возвращаться.

    Вот и последний завал, через который она дважды перебиралась, отыскивая ручей. Но куда от него идти? В какую сторону?..

    Наташа огляделась. Повсюду ее окружали высокие томные ели. Куда же идти? Вон вдали кик будто знакомое поваленное дерево! Наташа проворно направилась к нему, перебралась через большой завал, прошла еще несколько шагов и неожиданно оказалась на краю болота.

    Девушка остановилась и растерянно посмотрела по сторонам. Нет. Здесь она не проходила... Она повернула в другую сторону. Перебралась через несколько завалов. И снова остановилась.

    «Пора бы быть самолету...»–мелькнула у нее тревожная мысль. Наташа пошла быстрее. Неясный страх начал заползать в ее душу. Правильно ли она идет? Она пересекла еще несколько завалов и с ужасом увидела, что перед нею снова расстилается болото.

    Заблудилась!.. Заблудилась... Оставалось одно: выйти на ручеек и поискать свои следы. Наташа прислушалась. Но кругом было тихо. Лишь где-то в стороне глухо поскрипывает надломленное дерево.

    Что же делать? Кричать? Но кто ее услышит? Идти? Но куда?..

    Вдруг тихий шорох послышался за ближним завалом, Наташа вздрогнула всем телом и быстро обернулась. Чьи-то внимательные злые глаза следили за ней из-за густых ветвей. На миг она окаменела. Но в следующее мгновение вскрикнула, выронила из рук бидончик и что есть мочи бросилась бежать.

    Она бежала, не разбирая дороги. Острые сучья царапали ей лицо и руки. Она проваливалась в какие-то ямы. Вставала и снова бежала. Бежала до тех пор, пока не почувствовала под ногами трясину.

    Тогда она отступила назад и в изнеможении опустилась на поваленное дерево. Наташа была в отчаянии: «Уйти, никому ничего не сказав! Без ружья, без компаса. Бросить на произвол судьбы раненого человека! И вот теперь так глупо умереть у этого болота... Это могла сделать только она. Глупая, глупая девчонка! И она еще собиралась стать геологом! Где уж там!.. – Сидеть бы ей дома, около мамы...» Она вдруг вспомнила ее, свою маму, заботливую, ласковую, нежную. Она увидела ее лицо таким, каким оно было в последний раз, у поезда, когда мама изо всех сил крепилась, чтобы не заплакать, но Наташа видела, что ее милые печальные глаза блестят от слез.

    «Бедная мамочка!..» – Наташа всхлипнула. Силы окончательно оставили ее.


    КОСТРИГИН Виктор Иванович

    Родился 22 октября 1924 года в селе Изербет Куйбышевского района ТАССР.

    В годы войны с боями прошёл Украину, Молдавию, Румынию, Болгарию, участвовал в штурмах Белграда, Будапешта.

    Автор книг: "Страда"(1963), "Не шуми ты, рожь..." (1978);.

    "Долгий путь к дому"(1995).


    В дороге

    Мы ехали по приволжским лугам. За частыми кустами невдалеке виднелись редкие стога сена, а чуть по дальше вставала зубчатая стена леса.

    Дорога была с глубокими, неровными после дождя колеями.

    Время тянулось медленно.

    Я сидел на телеге рядом со стариком, хозяином подводы.

    — Ну, вот, — заговорил он,— гляжу на вас и диву даюсь. Откуда нынче такой народ пошел?

    — А что?— спросил я, дав понять, что слушаю.

    — Да ведь и то. В наши-то времена каждый за свой клочок держался, как черт за грешную душу... А нынче?... Вот взять хоть бы моего Сашку. Парень он, сказать-не соврать, орел. Ну, что из него раньше получилось бы?... Сначала таскался бы с девками да матершинничал. А там, глядишь, отделился бы от отца. Ухватился за свою десятину и мерил бы ее лаптем до тех пор, пока штаны не съехали. Сказать-не соврать, я так и думал, что это из него получится. А он у меня в ученье пошел. Ну что ж, думаю, пусть учится, будет каким-нибудь доктором или учителем... Учился Сашка толково — может быть, что-нибудь и получилось бы. Да нет, видно, уж не судьба была. Семь лет учился. Потом с осени прихворнул малость, отстал и больше уж не пошел. Собирался на другой год, а там началась война. Тут уже не до учебы — в колхозе работать некому. Проработал год, и взяли его в армию. Ну, я уж за покойника его считал. Пошел из дому маленький, тощенький, одно слово — цыпленок. Надел за спину мешок с сухарями, а самого-то и не видно стало. «Эка,— думаю,— какой же из него вояка. Попадет в штыковую — кулаком убьют».

    До самого конца войны каждый день со старухой только и ждали — вот-вот похоронную принесут. Бывало, получим письмо с фронта, а оно, сказать-не соврать, недели четыре шло, ну и сидим гадаем: «Письмо-то пришло, а самого, может, и нет давно». Всю войну только и жили от письма до письма.

    — А как война кончилась, я, почитай, целый месяц ходил сам не свой. И радость-то большая, что эту проклятую мокрицу -— Гитлеришку — раздавили, и тоска как серпом по сердцу скребет — «нешто не придет; нешто на последних днях сгинул». А как прислал письмо, что жив— здоров, вроде пять пудов с плеч свалило. Вовек радости такой не видал. Поверишь ли, мил человек, побежал с письмом в правление, ног под собой не чую. «Товарищи!— кричу.— Сашка-то мой в Берлине был и орден получил. Вот он какой! Не глядите, что маленький да тощенький».

    — Тут уж все заботы у нас со старухой были — как бы Сашку получше встретить. Думал, как победителя весь колхоз встречать будет. Шутка сказать, из пекла человек придет, да еще с орденом. Каждый день следил за дорогой. А его все нет и нет.

    — Тут на беду в колхозе разруха пошла. За войну то мы крепко обедняли, а все же вели хозяйство. Народ хотя и неважный оставался, а работал на совесть. Одно слово, понимали, что великое бедствие обрушилось. Председателем у нас тогда была женщина. Сказать— не соврать, смышленая и хозяйственная, а грамотности мало. Да и слабости кое-какие были. После войны пришел один парень, мы, значит, понадеялись на него и выбрали председателем. А ему только того и надо было. Подобрал он себе помощников, один другого чище, и начал чудеса творить. Что ни день, то новости. Тут сенокос подоспел, а председатель в пьянство ударился. Напьется и начинает свою волю показывать. Ну и отбил у народа охоту к работе.

    Сразу у нас все на провал пошло. Сена мы не заготовили и хлеб убрали кое-как — потеряли больше. К тому же год неурожайный был, засушливый.

    Зимой скот начал падать. В одну зиму, почитай, всех лошадей похоронили, а те, что остались, еле-еле ногами передвигали — одни мощи.

    Начал председатель народ из колхоза распускать. Того исключит, того отпустит, а народ видит, что в колхозе порядки не гожи, разрухой пахнет, с большой охотой уходит. Хотя мы вскорости этому председателю и самому по шапке дали, другого поставили, да где уж тут: строить — не ломать, года нужны. В людях большая нехватка — ждали, вот, мол, из армии вернутся. А вышло — кто ни вернется, поглядит, как дела в колхозе идут, и сейчас же куда-нибудь на сторону.

    Тяжело пришлось нам в это лето. Кое-как дотянули до нового урожая. А урожай-то был — одно слово, что урожай. Знамо уж, коли ни с осени, ни весной земля хорошо не обработана да за лето никто разу в поле не вышел — где уж там урожаю быть.

    Этот год нам достался еще тяжелей, чем прежние. К весне чуть не голодали. Весна пришла, как всегда приходит, а на людях радости не видно. Хмурые, все больше дома отсиживаются, вроде и любовь ко всему пропала.

    Так вот, в это самое время, по последнему пути, когда никто и не ждал, является наш Сашка.

    Да каким! Меня инда слеза прошибла. Я думал, что он маленький да тощенький. А он — высокий, прямой, как дуб, стройный, и вся грудь в орденах-медалях. Одно слово, красавец.

    И так нехорошо мне сделалось. Эдакий долгожданный гость явился, и не то что угостить, а с дороги даже накормить его нечем.

    «Эка,— думаю,— в какое время-то угодил. Хоть у него теперь крылья крепкие — не пропадет, да все равно нехорошо. Ему бы после трудов ратных отдохнуть подле родителей, а тут не до отдыха, скорей отправляйся куда— нибудь. И поглядеть на него не успеешь».

    Живет Сашка с нами неделю, другую. Мы со старухой не наглядимся на него. Мне старуха намекать стала — где, мол, мы ему, соколу этакому, невесту искать станем, ему де под стать по всей округе не сыщешь Ну я ее, конечно, пожурил. Ты, дескать, еще соблазнишь его какой-нибудь невестой, а потом расплачешься, чтобы тебя не оставлял. Усадишь его около себя, и останется он в колхозе. И мне страсть охота, чтобы Сашка с нами жил, но раз у нас так нескладно жизнь пошла, так пусть уж едет куда-нибудь. Нешто этакому парню в колхозе место! Ну на том и порешили.

    Прошло еще с неделю. Я все за Сашкой слежу, как ему дома приглянулось, не наскучило ли.

    А он и вида не показывает. Целыми днями домой не является. Ходит везде. То на конюшне, то на ферме, то в правлении побывает. А то в поле да в луга сходит. Пусть, думаю, отдохнет, погуляет парень, на родные места насмотрится. Видать, надоела жизнь походная да края чужие. Скоро, мол, уедет, обоснуется где-нибудь, обзаведется семьей, свои заботы пойдут, и некогда будет на родителей взглянуть. Прошло еще несколько времени, и разобрало меня любопытство. Как-никак, думаю, а родители должны знать, как сын свою жизт решил устраивать. И спрашиваю Сашку, как, дескать, ты дальше— то, думаешь. «Да думаю,— говорит,— приступать к работе. Отдохнул немного, а теперь пора за дело приниматься»...— «Да ты,— говорю,— не спеши, коли не наскучило. Это я так из любопытства пытаю. Поживи с нами, потешь на старости лет. Ведь эки годы тебя не видели, мать-то вон глаз от тебя не оторвет. Трудно нам, да ведь чем можем потчуем-жалуем, ты уж не обессудь»... «А вы,— говорит,— не беспокойтесь, папаша, я вас не брошу».

    «Ну, уж нет,— говорю,— сынок, тебе с нами возиться не под силу. Поезжай один, а нас уж не тревожь. Мы век на земле прожили, и нам от нее оторваться трудно. Плохо ли, хорошо ли, а на родной земле. Уж когда из моготы выбьемся, тогда, может быть, и сами явимся. А сейчас мы тебе только обузой будем. Поезжай один».

    А он смеется.

    «Да я,— говорит,— папаша, не собираюсь уезжать. С вами буду. А что насчет трудностей, так я на фронте и не то видал. Ведь не все так будет — наладится, теперь дело к тому идет».

    А я опять свое. Сдается мне, что он нас жaлeeт оставить или сам уж больно соскучился об отце, матери. Ну и говорю ему:

    «Вот что, Сашенька, я уж тобой не волен распоряжаться, но должен сказать тебе, согласно моей родительской совести. Ты молодой еще и хоть на фронте был, а

    жизни мало видел. А жизнь, она ведь хитрая, к ней на каждом шагу приноравливаться надо. Вот ты остаешься в колхозе, и сдается мне, что ты это решил, не подумавши. Ты приглядись получше. Люди норовят из колхоза куда-нибудь податься, а ты в колхоз. Да добро бы силой, а то по своей волюшке. Вон Колька Ефимов тоже из армии пришел да устроился в районе, и спокой. Ходит по селам с портфелем, работа чистая, легкая, месяц прошел — денежки на руки. Засуха ли, град ли — ему хоть бы что, и от народа уважение. А ты ведь посмышленее его... и в грамоте лучше разбираешься, и заслуги у тебя большие. Да тебя в любое место нарасхват примут. Сейчас эдаких-то орлов только давай. А колхоз, он что? Шутка сказать — другой год без хлеба живем и нынче никакой надежи нет. Когда это наладится и не видно. Да и тебе, чай, обидно будет, заслуженному человеку. Нешто ты себе места хорошего не завоевал. Колхоз никуда не денется — когда угодно придешь».

    А он обиделся. «Знаешь,— говорит,— отец, что мы Гитлера разбили?»

    «Как же,— говорю,— не знать, это всякому видно».

    «А знаешь, почему мы его, а не он нас?»

    «Да оно, вроде, так и быть должно, а все-таки дивно кажется — этакую силищу свернуть. Ведь он, проклятый, аж до Волги скакнул».

    «А потому,— говорит,— что мы все как один шли и жизней своих не щадили. Воевали не за то, чтобы нам после легкие да доходные работы давали, а за то, чтобы жизнь отстоять и сделать ее еще лучше, чем до войны была. Коли же все будем, вроде Кольки Ефимова, с портфелями ходить, то жизни мы не построим. Тогда л воевать было не за что. Я за то,— говорит,— воевал, чтобы дали мне право счастливую жизнь людям строить. А жизнь, она ведь не портфелем строится, руками».

    Сказал это и вышел. А мне вроде в глаза плюнули. И досадно маленько мне, что Сашка родительских советов не слушается, и неловко как-то, будто обидел я его, и на душе радостно, что сын у меня такой. У меня, сказать-не соврать, те же мыслишки в голове были: «-Коли думаем колхоз на ноги ставить, так всем дружно приниматься надо, а не разбегаться, как мыши, в разные стороны. Ведь Колька Ефимов и парень-то так себе, а Сашка, эдакий парнище, и в колхозе будет...» Опять сумление берет — вот он, дескать, остался в колхозе один, а завтра пятеро уйдут, остальные все с неохотой берутся, ну как тут дело пойдет. Долго думал я в тот день и решил — прав Сашка-то, куда не кидай — прав. А раз так, то и мешать ему нечего. Пусть как хочет. Не стал я у него больше ни о чем допытываться, а только приглядываюсь — чем же он займется?

    Ну, он сначала на собраниях пошумел, пробовал народ уговорить, с комсомольцами ходил, стенгазеты писал. А дела в колхозе все по-старому идут, народ течет, как из худого корыта вода.

    Вижу, все Сашкины хлопоты впустую. Пробовал советовать ему: «А ты бы,— говорю,— сынок, не так. Словами народ не подымешь. Ты человек заслуженный, доверия тебе больше, так вот съездил бы в район и попросил хлеба взаем. Народу-то хлеба немного дать, глядишь спорее дело пошло бы».

    «У района,— говорит,— хлеба нет. Хлеб у государства. А государству, окромя нас, есть кого кормить. Нам-де просить у государства стыдно. Сами землю запустили, сами колхоз разорили. А есть люди, которые под немцем были, у них ни кола ни двора не осталось. Им в первую голову помочь надо».

    Подумал я, и опять выходит, что Сашка прав.

    Как-то раз прослышал я, что счетовод уходить собирается, и говорю Сашке:

    «Слышал я, что Ванятка Сергеев уходит, написал бы заявление на его место. Грамота у тебя есть, и дело будет тебе подходящее».

    «Нет, папаша,— отвечает,— место не подходящее».

    Вскорости его бригадиром поставили. В это время был самый разгар сева. Дела у нас шли плохо.

    Парень совсем потерял покой. Уйдет не завтракамши, придет поздно вечером, не зажигая огня, поест наскоро, поставит локти на стол, упрется кулаками в щеки и сидит, в темноту глядя. Потом уронит голову на стол да так и уснет. Чуть свет забрезжит, очнется Сашка.и опять в поле.

    Меня беспокойство стало брать. Старуха тоже голову потеряла — боимся, как бы с парнем чего не случилось.

    Один раз собрала старуха ему узелок, а меня послала снести. Иду через поле. Гляжу, пшеница взошла. Тоненькие нежные волосиночки рядами вылезли из земли.

    А промеж ними пырей свой шершавый ус в четверть длиной выметал. И сжалось у меня сердце. «Погубит,— думаю,— проклятый, все погубит». И тут увидел Сашку.

    Пиджак нараспашку, на боку сумка полевая висит, фуражка сбита на затылок. Стоит посреди поля -и задумчиво так на посев смотрит. Видать, тоже пыреем любуется.

    «Тебе, папаша, много приходилось с землей обращаться. Скажи — чем пырей вывести?»

    «Сейчас,— говорю,— ничем не выведешь. Заглушит все посевы, и ничего с ним не сделаешь».

    Подумал Сашка, поглядел на меня и говорит:

    «Нет! Не дадим посевам пропадать! Рвать будем пырей, с корнем рвать».

    Покачал я головой, а спорить не стал.

    Прошло несколько времени, и говорит мне Сашка:

    «Завтра, папаша, вместе с мамой пособите пшеницу полоть».

    «Чего ты придумал,— говорю,— мое ли дело полотьём заниматься? Мне ведь уж седьмой десяток. Довольно с меня того, что конюшню караулю».

    «Нет, папаша, вы уж не подводите меня. Завтра весь народ выйдет в поле, а вы дома останетесь. Что мне тогда люди скажут?»

    Мне, сказать-не соврать, не то, чтобы неохота было, а просто дело это я считал бесполезным. Мыслимо ли пырей полоть?

    Пошли мы со старухой на другой день. Глянул я на поле, и душа возрадовалась. И старики, и старухи, и детишки — все вышли. Девки с песнями, бабы с прибаутками, каждого нового человека с шутками встречают. А люди все подходят. Откудова, думаю, у нас в селе столько народу взялось? Радуюсь, а сам думаю: «Эх! Какое дело с таким народом можно было бы сделать — гору свернуть, а вот с пыреем ничего не сделаем. Живуч, окаянный, через неделю’ еще больше будет. Напрасно труд пропадет».

    День проработали, а вечером сошлись все на меже. Председатель тут всем спасибо сказал, а Сашка Егоровне— старуха у нас одна была, восемьдесят лет ей— так вот он ей благодарность объявил. Некоторые засмеялись. «Ты бы,— говорят,— ей лучше фунт хлеба дал вместо благодарности-то». А Егоровна подошла к Сашке, покло нилась и говорит: «Спасибо тебе, сынок, на добром слове. Старуху уважил. Уговорил ты меня один денек пособить, а теперича сама каждодневно до тех пор ходить буду, пока полторы десятины не выполю. И пусть вон Дуняшка со мной потягается».

    А Дуняшка тут как тут.

    «Ты,— говорит,— Егоровна, это Катьке скажи, а я-то потягаюсь, ты полторы десятины, я — две».

    Ну и пошло, разожглись бабы. На другой день в срок со стадом, почитай, все вышли в поле. Вот ведь как дело-то обернулось, мил человек. В каких-то пять дней весь яровой клин выпололи.

    Пришел к нам домой председатель Василий Павлович. И пошел у них с Сашкой спор.

    Сашка говорит: надо, дескать, опять весь народ поднять и навозом пары удобрить. А председатель: до сенокоса, мол, время малое осталось. На шести заезженных клячах и десяти гектаров не удобришь, а как сенокос начнется — не до навоза будет.

    А Сашка — свое. На каждый-де двор по два гектара падает. Разделить весь пар по народу, и каждый свою долю до сенокоса унавозит.

    Василий Павлович свое заладил — ничего-де не получится, только смеху на весь район наделаем.

    Спорили они, спорили, так и не перебили один другого, решили на общем собрании договориться.

    На этом собрании Сашка ладит одно, председатель — другое. Народ неохотно идет на Сашкину сторону. Смех, мол, один, на себе навоз в поле таскать. Сроду этого не было.

    Гляжу на Сашку — из себя парень выходит, а народ свое твердит: «Пожалуй, дескать, навоз на себе таскай, последние жилы вытягивай, коли пахать не на чем. Кабы вспахать как следует, так и без навоза хлебушек родился бы, а на непаханом и с навозом ничего не будет».

    Не вытерпело у меня сердце, встал я. Сказать-не соврать, дух у меня захватило — отродясь на собраниях не говорил. И говорить-то не знаю как. Ну и сказал, как мог: «Черти,— говорю им,— жрать, что ли, не хотите? Где ж это видано, чтобы землю столько лет не удобряли? Отучились от крестьянства, что ли? Смех им дался! Небось никто не смеется, когда к себе на огород навоз подолами таскает. А тут, видишь ты, засмеют их. Давай дели, и все тут. У кого совесть есть, будет землю удобрять, а кто смеху боится, так пусть дома сидит и ждет, когда к нему готовый кусок хлеба придет».

    Тут гляжу, старики начали голос подавать:

    «Правильно,— говорят,— кто не будет землю удобрять, не давать тому помощи из колхоза».

    Так и порешили.

    И что же думаешь — ведь и не видючи, когда всю намеченную землю хоть и не больно густо, а унавозили.

    Вот как.

    Не подумай только, мил человек, что тут, мол, и делу конец. Пырей выпололи, навозу на поле натаскали, потом хлебов, мол, выросла стена, и колхоз сразу в гору пошел.

    Нет. Много еще труда мы положили, да и не один год прошел, прежде чем мы колхоз на ноги поставили.

    Только с Сашкой потом получилось неладно.

    Председатель Василий Павлович начал хмуриться на него. За лето они сколько раз схлестывались! Споры до общего собрания доходили. И все как-то выходило по-Сашкиному. Ну Василию Павловичу вроде как будто обидно стало, он Сашку еще молокососом считал. И стал он заявлять, чтобы своего добиться, или, мол, по-моему будет, или снимайте меня, другого ставьте. Народ не против, чтобы снять его, Сашку метят в председатели, а Сашка не берется— с хозяйством-де мало знаком. Почитай, все лето у них так вот шло. Ну и дошло до райкома. Как-то по осени заезжает к нам секретарь райкома. Сашки дома не было, секретарь со мной разговорился. Спрашивает он меня: как, дескать, я мыслю, если Сашку председателем поставить. Ну я рассказал ему все про Сашку: молод, мол, горяч, хозяйства не знает.

    Старуха тем временем самовар поставила. Пока чаевничали, Сашка явился. Секретарь с ним разговорился. Поговорили о том, об этом, собрался секретарь уезжать. Встал, надел фуражку и говорит: «Ну, Александр Федорович, а все-таки быть тебе председателем».

    Старик умолк, задумчиво огляделся по сторонам и ласково стал понукать лошадь.

    — И что же?— — спросил я.

    — Выучился! — не без гордости сказал старик,— Вот уж три года председателем работает.

    Слушая старика, я не заметил, когда кончились луга. По обеим сторонам дороги чернели широкие свежевспаханные поля. Тучный чернозем, развороченный тяжелыми лемехами, жирно лоснился в тусклом свете осеннего вечера. Приближались сумерки. Впереди из-за бугра маячили верхушки деревьев, торчали тонкие стрелы антенных шестов.

    Вскоре мы поднялись на бугор, и я увидел в полверсте от нас раскинувшееся село.


    КУТУЙ Рустем Адельшевич

    Родился 11 ноября 1936 года в Казани в семье известного татарского литератора Аделя Кутуя. В 1960 году закончил Казанский университет. Работал в Татарском книжном издательстве, на Казанской телестудии. С 1964 года перешел на профессиональную писательскую работу.

    Поэт, писатель, философ, переводчик.

    В 1993 году стал одним из создателей журнала «Казань», в редакции которого проработал до конца своих дней.

    Автор около 50 книг : прозы "Мальчишки" (1961); "Дождь будет" (1963); "Солнце лежит на рельсах" (1964); "Идти за облаками" (1966); "Я леплю снежную бабу" (1966); "На дороге" (1969); "Солнце на ладони" (1973); "Зимние яблоки" (1974); "Годовые кольца" (1977); "Рассказы и повести" (1978); "Тихое, тихое поле" (1981);"И слёзы первые любви" (1985); "Одна осень". (1985); "Такая жизнь". (1986); "Свет в осиннике"(1988); "Смеюсь, задыхаюсь и плачу". (1996). "Избранное в 3-х томах". (2012).

    Заслуженный деятель культуры Республики Татарстан.

    Лауреат премии журнала «Смена», литературных премий им. М. Горького и Г. Державина.

    Умер 7 января 2010 года.



    Роса студёная

    Корова в темноте выдыхала сенной пылью, а то вдруг грубо и тяжело возилась, белея теплым облаком. Странно жила ночь. Жидкий свет от месяца проникал через солому крыши, легонько перемещался, точно подрезанный косым лезвием. Коровий глаз засвечивался, блуждал коротко, гас. А тут,

    будто лёгкая труха, зашуршал дождь. Сразу влажно потянуло навозом и поплыла терпкая теплынь. Корова перестала вздыхать, как прислушивалась.Слабо застонала женщина. Потерянно застонала и смолкла.

    Шумели вишнёвые кусты, наваливаясь на забор. Потрескивала кора в поленнице ― рассыхалась. С реки шёл тугой ветерок, понизу завинчивался сколько хватало сил. Туча прошла. Сытый запах земли остался.

    Тарахтел буксирчик под обрывом, словно упрямо рыл бугор,― звук держался на одном месте.

    Опять застонала женщина, переждала и стала потихоньку подвывать. Совсем потихоньку, робко, ощупывая голосом воздух.

    Вечер уже загустел, склонился к ночи и шорохи в нём смирялись, не мешали покою.

    Наискосок через улицу в дальней зелени, где-то у баньки, появлялась и исчезала гармошка, всхлипывала едва, не навязываясь. Там жил всегда пьяненький мужичок Фардей, гулявший и днём и вечером в милицейской фуражке и при широком ремне ― он, поди, и припал к гармони от тоски и безлюдья.

    Облетала ночь пеплом. Жарко в отдалении горел приподнятый над чернотой фонарь, как опустившаяся звезда. Но его пламя, казалось, истребляло само себя, не уходя по сторонам,― обжигалось о глухую стену. Огненный комок безжизненно замер в пустоте.

    Женщина подвывала долго, привычно, никого не мытаря. Потом ослабла и затихла. Наступила обморочная тишина. Ночь дышала широко, обмирая над пропастью. Ещё блестела трава тонко нарезанным свинцом, где доставал месяц.

    Стало привычкой сидеть на ступеньках крыльца перед сном. Первые дни сюда не тянуло. Но скоро хозяин стал отключать свет, как самого повёдет спать, и тогда мы приучились к крыльцу.

    А уже был август, уже яблоки стукались о землю.

    Хозяину бесполезно было что-либо говорить, он и головы не поворачивал на чужую жизнь, тем более жаловаться или просить. Свету он не даст ― с этим мы уже смирились.

    В редкие дни он выходил к старым воротам, и то, чтобы чего-нибудь показать: рубаху новую или твёрдые башмаки на рубленой подошве. Красовался не по сезону обувкой, держа на расстоянии папиросу, прохаживался туда-сюда и скоренько сматывался восвояси. Думал, поди: «Теперь увидели, хватит!» Может, побаивался балаболки Фардея, вывёртывающегося из-за поленницы. Фардей кричал ему:

    ― Чера топором жене гроб рубил, мусульманин! ― И заливался смехом.

    От такого убежишь, заранее схоронишься.

    Тремя годами раньше поставил хозяин кирпичный дом с узором белого камня, поднял железный забор с зубьями во весь угол ― диковину. Откуда и добыл металлические прутки, голубым цветом покрыл свеженькую веранду, вьюнок распустил по ниткам,― стало где прислонять по вечерам голову к самовару. А старый дом с воротами позабыл ― пускал туда дачников по осени, на зиму, если объявятся, постояльцев: в трёх километрах кирпичный заводишко погромыхивал конвейером. С домушки сарайной опять же выгадал прибыль ― там, как в тесном древесном гнезде, третье лето жили городские старики с внуком, набираясь вдосталь прозрачного воздуху и тишины. Двор был грязен, разве что дождь мыл его и ветер подметал, сюда хозяин заглядывал уж совсем в нужду, ступая через лужи к погребной помойке. Морщился. Стучал там топором. Вот Фардей и изрёк страшные слова, дабы уесть крепкого, ухватистого Ибрагима. С дурака и вода сухой стекает.

    Прежняя жизнь обволоклась туманом. Дерево дома постарело, усохло, венцы осели, но сносить его рука не поднималась, а крепенько ужимала деньгу в кулаке. Как он договорился о домовладении с районной властью, старое полено знает. Скорее никак: прижался к оврагу и ― молчок.

    Место было на зависть. В десяти шагах за оградами рушился зеленью овраг, поросший калиной и шиповником. Калина застенчиво цвела белым цветом, шиповник алел по ручью. Душица дурманила голову. Насос подавал струю наверх, огороды не скучали. За водой спускаться к ручью морока лишь по размывному дождю, а так ― одно удовольствие. Как в пазуху земли входишь, окатываешься запахами...

    Хозяин Ибрагим чай пьёт на веранде, молодцеватый, как пупырчатый огурец с грядки, тишина перед ним стоит, дышит. Ну, как же ему про свет электрический скажешь. И приладились мы сидеть на ступеньках перед сном. Августовские ночи черны и приманчивы.

    Тогда Катя первая сказала:

    ― Кто-то стонет... Погоди! ― шепнула.― Сейчас ещё...

    Стон качнулся слабой веткой, точно удлинился: о-оох... Но жалоба была столь сдержанной, что и улавливалась-то на короткий миг, как вздох отходящей ночи.

    ― Ещё...― зашевелилась Катя.― Это Маклима.

    ― Кому же как не ей.

    ― Побил он её.

    ― Обязательно,― сказал я.― На веранде сидел, чесался.

    Говорили полушёпотом, осторожно. Собака лежала в ногах, спала.

    ― Как ты можешь так? ― Она не сразу нашлась.― Переубеди меня. У человека могут зубы болеть. Может, устала, сил нет. Корова на ней, бараны, гуси. Самовар умаешься ставить.

    ― Я и раньше слышал.

    ― Почему мне не сказал?

    ― Ты спала, а я вышел покурить.

    ― Разбудил бы. Я ужасно любопытная, правда, нехорошо.

    Слова её скорее угадывались, настолько они были вкрадчиво-тихи. А листва пошумливала всегда, позванивали ветки. Корова переместилась к стене, грузно ударив головой о жердь, будто ушла в глубину от голоса хозяйки, но скоро опять всплыла паром, когда с задов пошло подвывание. Я боялся, вот залает собака, переполошит всё вокруг,― поглаживал её теплую голову, чесал за ухом. Гармошка остыла, Фардей ушёл в дом.

    ― Ты не вздумай как-нибудь обмолвиться,― сказала Катя.― Я тревожусь. И вмешаться нельзя ― хозяева. Пугаюсь я, ей больно.

    ― Пойдём спать, она успокоится. Ей нужно.

    ― Чего? ― не поняла Катя.

    ― Ей нужно,― повторил я.― Она ведь не зовёт никого. Ей самой нужно. Вот и затихла, пойдём. Тебе нельзя волноваться, слушайся меня.

    Я зажёг свечу: и тотчас двор качнулся в её пламени, тени выросли, обнажённая земля вспухла мозолями. Собака заурчала. Я поднёс свечу к голове Кати ― и волосы засветились, тонко отлетая.

    ― Ты красивая,― сказал я,― как деревенская девочка. Пора спать, не шуми. Не дай Бог, залает собака. Спокойно.

    ― У меня будет мальчик. Он там дышит.

    ― Он тебя ещё помучает.

    — Ты так говоришь, словно хочешь, чтобы и я стонала.

    — Что ты, просто я так радуюсь.

    ― Обидели меня.― Голова прислонилась к плечу.― Я тоже буду, как она. А ты сядешь на крылечке и заслушаешься. Только в этот дом мы больше не приедем.

    ― Ты уже засыпаешь, а там теперь тихо.

    Я знал, она почти не слышит меня, ей всё равно ― может спать стоя, тем более под моей рукой, в тепле. Поразительное спокойствие, в самом деле как крестьянская девочка на луговом сене: только закрыла глаза ― уже спит. Её можно вести куда угодно, только мягко приговаривая.

    ― Ты выпьешь молоко. Правда, Катя выпьет кружку?

    ― Правда,― говорит сонный человек.― Молоко выпьет.

    Я веду её, колебля свечу. И как она умудряется так подрёмывать на ходу, на плаву, на лету, как паучок, как плавунец, как щепка. Во сне мы теряем всё, отлетаем. А Катя ждёт ребенка, в ней очнулась жизнь.

    Мать спит, накрыв голову платком. Ей мерещатся сквозняки. Последние дни она притворяется глухой, округляет рот. Мы ей надоели.

    Даже по её угрюмости чувствуется ― лето кончается, выпадает студёная роса.

    Мы уходим в свою половину вместе с собакой.

    ― Ты ― лунатик,― говорю я Кате.― Вот молоко, пей. Не захлебнись.

    ― А ей было больно...

    — Не думай об этом.

    ― Я подарю ей юбку, она мне тесная. Какое имя у неё ― Маклима.

    Струйка молока стекает по локтю, а я возвышаюсь со свечой в руке, гладя волосы Кати, чтобы она не проснулась окончательно и не испугалась. Собака улеглась на коврик, дождалась.

    ― Какая молодец, девочка Катя, всё выпила и не замаралась. Теперь она разденется и будет плыть дальше.

    ― Куда плыть?

    ― Конечно, в Африку.

    ― Ей уже не больно, она спит.

    ― Спит, ложись и ты. Укройся.

    ― А ты?

    ― Я тоже, только покурю.

    Я выхожу на крыльцо. Небо будто прислонилось к крышам, мерцает. Где-то далеко идёт моторка,― куда ж это она, беспокойная, наладилась в темень?

    Каменный дом не подает ни звука.

    Проснулся я от скрипа. Корова упиралась головой в ворота. Синий воздух тёк по деревне. Кое-где белели зябкие полосы тумана. Овраг же словно был заполнен фиолетовым дымом.

    Пойду-ка за яблоками, решил я, всё равно больше сна не будет. Часы показывали половину пятого. Карабкался паучок по ниточке. Свет ощутимо прибывал, как лёгкая вода. В раскрытую форточку набегала сырость. На ближнем взлобье уже лежало солнце. И снова, как и ночью, плыла моторка, ― сидел, наверное, в ней не проснувшийся до конца человек с озябшими руками, курил, горбато уставясь в воду.

    Лицо Кати было неподвижно, она словно и не дышала ― что-то вроде испуга шевельнулось в груди. Коснулся щеки руками ― веки дрогнули. Тонкий запах душицы витал над ней, засушенная трава для хорошего чистого сна укладывалась в наволочку. Потом Катя примется рассказывать, где успела побывать во сне и что с ней приключилось. Всякий раз она переживала свою беззащитность: во сне её обижали. То она видела себя маленькой девочкой в лопухах и вдруг выпрыгивала скользкая жаба, то бродила по городу и её никуда не пускали, двери закрывались перед носом, а из окон пахло тёплым хлебом, то её оставляли одну в лодке, вёсла были тяжелы, она ложилась на дно и умирала, зато просыпалась живая и трогала себя руками, радуясь воскрешению... Вот о чём-то шевелит губами. Волосы обмели щеку и слабо вздымаются от дыхания.

    Я ещё полежал немного, прикрыв глаза, ощущая тяжесть успокоенного за ночь тела. И тут заплескал где-то смех ― на другом конце улицы перекликались мальчик и девочка. Наверняка шли по разным сторонам дороги, дружные брат и сестра, одинаково стриженные, не поторапливающиеся перед большим днём.

    Я их встречал частенько на рассвете ― то подле кладбища, то посиживающих у края овражка, далёких от взрослой суеты. Днём они подолгу грелись на брёвнах, почему-то задумчивые, молчаливые. С ними был всегда какой-нибудь деревенский пёсик. Они со мной здоровались, поднявшись с травы, хлопали ладошкой об ладошку, точно пересчитывали так утренних спутников, и бежали мимо, пропадая неожиданно в крапиве. И чего их тянет туда, в глухие заросли лохматой крапивы, где понизу льётся ключ и доживают старые листья. Я знал, приведись им отвечать, они бы и не ответили, а опять же засмеялись бы, разом оглядываясь туда-сюда, сцепив руки.

    И что у них за морока, думал я, просыпаться прежде всех и бежать на край деревни к истлевшему забору кладбища, потом дальше в поле, кругами, задыхаясь. Непременно обежать окраину, а после успокоиться на траве и скользнуть в крапиву одной невидимой тропкой, может, и сотворённой самими,― скатиться к ручью и наконец-то всласть умыться.

    Братишка был чуть покрупнее и при скорой ходьбе клонился в левую сторону, к сестрёнке, будто оберегая её, высматривая битое стекло или ржавую проволоку, чтобы вовремя предупредить, подтолкнув в бочок.

    Наблюдать за ними было интересно.

    Дети просмеялись мимо дома. Я скоренько оделся, сунул в карман сигареты, спички. В другой половине мать сразу проснулась. Собака уже стояла рядом, готовая отправиться хоть куда, не взлаивала.

    ― Куда ты? ― сказала мать.

    ― За яблоками. Спи, ещё рано.

    ― Дверь притвори только, я скоро встану.

    Рот был провален, мать шамкала. В своей старости она винила меня: слишком долго я поспевал в жизни, «горемычился», добавлял ей годков. Я понимал, она привыкла быть единственной устроительницей моих дел. А тут выпала роса студёная, не скатывающаяся с круглого яблока.

    Проводив корову, Маклима стояла у ворот, держась за передник. Будто и не она стонала на изломе ночи. Улыбнулась:

    ― Пошёл?

    ― Пошёл,― сказал я.

    ― Опять гриб рвать?

    ― Яблоки.

    ― Ябулок многа. Овраг сыпать можно вверх.

    Она плохо говорила по-русски, стеснялась. Похожа была на подбитую галку. Круглые очки под козырьком платка не позволяли видеть её и без того ускользающих глаз. Нос был остренький, плечи узкие. Полинявшая кофта болталась на усохшей груди.

    ― Ничего не болит? ― спросил я.

    Она вздрогнула и сразу ушла в огороды, дёрнув косынку за белые концы. Ведь знает, что я врач и спрашиваю по привычке. Для меня все люди больные, а я подле них, как сиделка. Мне кажется, я всем необходим. Катя смотрит иначе.

    «У тебя навязчивая идея ― лечить. Люди не хотят болеть».

    «Люди болеют».

    «Не все же».

    «Все. Кто чем».

    «Бред какой-то, подумай сам».

    «А ты спроси любого».

    «По-твоему получается: жизнь ― болезнь».

    «Скажем так, прекрасная болезнь. Здоров только камень, потому что мёртв и то не совсем. У него замедленная жизнь».

    «Как можно лечить с такими мыслями, удивляюсь».

    «Я лечу жизнь, Катенька».

    «Только не зазнавайся».

    «Я спасаю, избавляю, отвлекаю, как хочешь, человека от вируса страха. Он трепещет над каждой болячкой, как бабочка над цветком, и ему везде мерещится рак, потому что сосед, видите ли... Если его навсегда отвлечь от вируса страха, он будет долгожитель. Но страх ему дан вроде острастки».

    «Ты запутался, и перестань, пожалуйста, морочить голову».

    Катя скоро станет матерью. Абстрактные разговоры о жизни её пугают.

    «Ты совсем седой. Поздненько небеса соединили нас...»

    Не видно моих утренних попутчиков. Нет-нет да ударит капля по лицу. Впереди бежит собака, голова к земле. Так она и живёт, постоянно обнюхивая траву или снег. Я не приучил её к охоте, испортил природу. Её детская душа не знает злости. Зачем убивают птицу? За деревней моя собака отлается за целый день, просто так, заклокочет радость в горле, зажурчит.

    Я пересекаю деревенское кладбище. Оно заросло ёлочками и ягодным листом. Мелкая белая ромашка обрызгала забор. Кладбище смешанное ― здесь хоронят русских и татар. И, как во всяком российском уголке, здесь кричат чёрные птицы.

    Собака залаяла, внезапно захлебнулась. Я увидел мальчика и девочку. Они диковато глядели на меня, спрятав руки.

    ― Здравствуйте,― сказал я.

    Но они сорвались с места и побежали, оба босоногие, выворачивая белые ступни. Топоток пролетел по земле. И чего вспугнулись, собака-то приласкалась к ним, а меня, небось, не впервой им привечать. Может, помешал? Ишь, как драпанули.

    Сверху вдруг посыпалась водяная пыль ― с ветки сорвалась галка.

    Поле было пустынно. Стадо прошло левее ложбиной, а тут вдоль дороги, на убранном гороховом поле, деловито ходили грачи и по открытому пространству вовсю разгоралось солнце. Неподалёку был заброшенный колхозный сад, всего-то за оврагом, яблоневый ветер душисто веял в лицо.

    В эти ранние часы я, кажется, был до конца счастлив. Земля расходилась вокруг волнами, воздух знобил свежестью. Даль лежала передо мной, как большое яблоко на ладони, покрытое каплями студёной росы. Что было до этих утр, ласково и бережно приподымающих меня? Сумятица дней и лет,― я спешил, бежал, спотыкался, опрокидывался навзничь и тут же отряхивался,― если останавливался, меня подталкивали тычком. Я прожил детство за пазухой войны, не слишком-то отдавая себе отчёта. Рос жадно, как чертополох. Отца не помню. События громоздились, захлёстывали меня.

    Теперь я думаю, что жил тогда как в ясном бреду, остро запоминая всё вокруг. Кое-как сладил со школой. А потом началась чехарда молодости. Но медик стойко держался во мне. Я любил всё белое ― халат, стены клиники, гладкий кафель. Женился так же поспешно, как дышал.

    Студёная роса покрыла яблоки. Капли стоят, как глаза. Я дышу в глубине яблоневого сада, запрокидывая лицо, перехожу от дерева к дереву.

    Небеса просвечены над головой.

    Сад забросили непонятно почему два года назад. Попросту перестали охранять, ухаживать и снимать урожай. А яблоки в нём отменные, на выбор ― от китайки до белого налива. Золотисто подрагивает сад. В полдень здесь пасётся пионерский лагерь. Яблоки свистят в воздухе. Я прихожу сюда только утром, когда никого, когда можно обернуться назад и увидеть пламя отгоревшего костра. Ничто меня не отвлекает. Душа отболела и спокойна, как большой близкий овраг. Я разговариваю вслух, собака уже привыкла. Трава усыпана яблоками, и ей хорошо на них кататься, чесать спину, повизгивать. Она наслаждается, ей не до меня. У кромки оврага земля чуть парит.

    ― Сын не приходит ко мне. Наверное, так надо,― говорю я, прислушиваясь. Закуриваю.― Нет необходимости. Мать постаралась отучить его. А я слышал, он женился. В девятнадцать-то лет. Идёт по моим стопам. Обжигаться будет об те же угли. И не предупредишь, что горячо. Вымахал, а когда-то ползал на полу. Вроде вчера было. Забыл. А мне так недоставало отца. Там виновата война, а здесь? Противно, когда жизнь повторяет дрянные анекдоты. В доме запахло воровством и бесстыдством. «Не надо было невовремя приезжать...» Тьфу! Кошке защемили хвост. Испуг на лице. Весенний блуд. Замяукала. А-аа, да будь любовь, не запеклось бы, уважение осталось бы, ― а то ведь глухая дурь. Смешно и печально. Такое ощущение, что продали по дешёвке. Жаль сына. Неплохо мы с ним ловили чехонь.

    Косариков, так они, кажется, назывались. Кинжальчики ― длинные, серебряные. Цеплялись сразу за все крючки. Леска провисала над водой, и они торчали, как сосульки. Недурно. Катеньку бы туда. Мы бы и с ней прекрасно ловили. К той жизни уж ничего не прибавить. Вот осталась же чехонь в памяти и сияющее лицо сына. Это чехонь его так подсветила. А он не помнит ― забыл, ему не надо...

    Я собираю яблоки в сумку. На задах сохранился рядок белого налива. И как устоял. Пионеры обдирают что попало, наспех, не уймёшь. Катя откроет глаза, когда я высыплю на одеяло яблоки: «Ух, ты!»

    Конечно, я никогда не был так счастлив, как в заброшенном саду утром под нежным солнцем. Сад созвучен моей душе, точно и про неё, терпеливую, забывали, забрасывали в суете, а она между тем одаривала. «Я сам, как заброшенный сад»,― скажу я Кате. Только она оборвёт вдруг: «Ты опять о них думал. Это они тебя забросили...» Так ведь думалось, и сожаление

    поднималось, как пар из оврага. Но не омрачился, скорее очистился. Чувство потери постоянно преследует меня, остренько покалывает. Я вдруг обнаружил зыбкость связей в мире, неустойчивость. Боюсь потерять Катю и ― себя, и ― всё на свете. Как бы это точно определить... Роса студёная. Откуда всплыло туманное облачко, рассыпалось на капли...

    Маклиму угадал я за стволами неожиданно. Скелетом вздёрнулась вверх тачка. Я бы, может, и не подал голоса, затаился, но собака уже мела вокруг Маклимы хвостом и посматривала в мою сторону.

    ― Я тоже за ябулоком,― странно запела Маклима.

    ― Своих полон сад,― сказал я.― Куда их столько?

    ― Нада. Корова нада.

    Она поморщилась, то ли рассмеялась так от неловкости. В самом деле, не свалился же я, как снег на голову,― знала, что и я сюда пошёл.

    ― Молоко пьёшь ― витамин. Дохтор! ― рассудила.

    Она уже собрала полмешка, а ещё один серым комом топорщился на тачке. Как назад покатит, ведь дорога под гору, перекорёженная дождевыми потоками?

    ― Тяжело будет,― сказал я.

    ― Чижала, ни чижала ― нада! Ибрагим придёт, он знай какой сильный.

    ― Ну, тогда сладите. Бьёт он тебя, Маклима? ― вдруг вырвалось у меня.

    Маклима сжалась, защитилась плечом, глянула искоса.

    ― Чего думал! Шайтан! Меня бить нельзя. Ходи себе, чего думал, а?

    И зачем я обмолвился? Чёрт дёрнул меня заговорить с ней по-душевному.

    Возвращался я быстро, оврагом. У ручья столкнулся лицом к лицу с детьми. Они скакали по камешкам, брызгались, били в ладоши. Мне показалось даже, что они обрадовались встрече, принялись купать собаку. Такие были просветлённые, ясноглазые да звонкие, не то что на кладбище, играли так ладно, довольно повизгивая, и собака моя подчинялась им, позволяла дёргать за уши, урчала. Трясогузки чуть выше по ручью не обращали на их возню никакого внимания, словно дети были тут всегда, как вот эти блестящие камешки или раскрытые ладони листьев мать-и-мачехи.

    Я угостил их яблоками. Они переглянулись. Девочка вспорхнула и достала из-под куста узелок. Поднесла мне большое красное яблоко.

    ― Откуда ж такое? ― спросил я.

    ― Ещё хочешь, да?

    ― Спасибо. Знать интересно.

    ― Всё знать нельзя,― сказала девочка.

    ― Почему же?

    ― Ой, какой! Всё только муравьи знают.

    И они понеслись наверх по выпирающим корням, без тропы, оглядывались на меня, всё время посмеиваясь.

    ― Чьи вы? ― спросил я.

    ― А не чьи,― откликнулась девочка. Приостановилась, задержало её что-то.

    ― И каждое утро вы так?

    ― А то!

    ― На кладбище-то что делаете?

    ― Там мамка,― сказала девочка.

    Вон как... Я ещё немного посидел у ручья. Влажно дышали яблоки в сумке. Дети уже были наверху, наблюдали за мной. Яблоко я понёс в руке, подбрасывая. У них какая-то своя жизнь, думал я. Неистощимая. А какой свет идёт от них, как устойчива доброта. И поговорили накоротке, а каждое движение запомнилось. Меня наградили яблоком. Может, у них дерево своё есть. Здесь повсюду яблони, куда ни повернись. Больше дикушки, по всей горловине оврага,― земля жирная, как чёрное сало.

    Катя меня встретила на крыльце умытая и причёсанная.

    ― Почему не разбудил меня? Сам говоришь, ходить много надо. Ой, какое яблоко! Только одно?

    ― Одно. Таких помногу не бывает.

    ― Послушай, что мне снилось,― зашептала Катя.― Ты вошёл, а на столе переваливаются раки. Красные. Тут ещё с потолка что-то ударяется. Я сижу у окна и тоже удивляюсь ― откуда взялись раки. К чему бы это, а?

    ― У нас будет много денег.

    ― Но раки... Я их сроду не видела и не ела. Чего же они явились?

    ― Ты даже разрумянилась. Не волнуйся, раки это хорошо.

    ― А у нас самовар готов. Мы успели поругаться маленько. Иди, мой руки, я покормлю собаку, она набегалась.

    Я не стал говорить Кате о детях у ручья, оставил на потом. Надо поторапливаться: в восемь часов будет «Ракета» в город. Я сяду среди корзин и даже подремлю перед работой. Тело раздышалось, голова хорошо кружится, земля плывёт из-под ног.

    Я разделся до пояса и от души поплескался,― Катя, смеясь, сливала мне с ковшика. Стало свежо и чисто.

    А мать чем-то недовольна. От Волги шёл синий звон.

    ― И ходят, и ходят. Ночью покоя нет, ни свет ни заря опять нацелился. День стой у керосинки. Придумали курорт.

    ― Скоро уже в город,― сказал я.― Сходи прогуляйся в поле, какая печаль. Да и не готовь ничего, я привезу. Скучаешь по подругам?

    Мать не ответила. С подругами она говорит о лекарствах и происшествиях, ахают. Сидят на диване, как философы, делятся бесконечно морщинами.

    Катя ушла в дом. Мать стояла хмурая. Утро уже набрало силу горячего солнца, а на всё куталась в платок.

    ― Уеду от вас.

    ― Пора, лето кончается,― сказал я.― Стали не нужны. Катю не трогай без меня, сама понимаешь. Смотреть на тебя скучно, сбрось платок-то.

    ― Холодно, керосин кончается.

    ― Приеду ― достану.

    ― Яблоко ей поднёс, видела. А мне шиш с маслом.

    ― Полная сумка тебе. Нагнала тучи.

    Она умела создавать из ясного дня мелочной дождь. Не приладилась к ней Катя, не отозвалась постаревшая душа на улыбку.

    ― Дети ещё тут на бревне прыгают.

    ― Где? ― вздрогнул я.

    ― Прогнала, уж такие замырзанные.

    ― Когда?

    ― А вот до тебя. Голову криком побили. Твоя вступилась: сироты они. Знающая нашлась, указывать. И тычут, и тычут перстами.

    Больше я не слушал. Катя смотрела в окно на улицу, искала глазами.

    ― Катю обидели? ― сказал я.― Катенька запечалилась.

    ― Дети-то причём. Такие хорошие, настоящие крестьянские дети.

    Играют, беседуют, прыгают, не нарадуются. Камешки пересыпают. Они тебе яблоко подарили?

    ― Они!

    ― Ла-ско-вые... У них никого нет. Отец утонул, пил больно. На стороне утонул. В Шелангу пошел к этой, как они называются?

    ― Крале...

    ― Ага. Там и прибрал себя к рукам. Жена отказалась хоронить даже.

    ― Откуда ты всё знаешь?

    ― А-аа, в магазине. Там про всех говорят. Радио своего рода, старухи.

    ― Жалеют,― сказал я,― детей.

    ― Ещё мать недавно померла. Они так одни и живут, друг с дружкой. И готовят, и топят. Старая бабка приходит.

    ― В интернат бы их, я поговорю.

    ― Захотят ли... Их по очереди на обед зовут. По договорённости. А они на бревне ждут, как воробушки. Сегодня подле нас прыгали, хоть и утро.

    Сдавило в груди. Я погладил плечо Кати.

    ― Мы их пригласим и как следует угостим.

    Позавтракал я кое-как. Мать пошла прогуляться,― попудрилась и пошла.

    До обрыва Катя меня всегда провожала. Ей нравилось махать мне платочком. Берег был высокий, открытый, с обнажёнными камнями. Издали Катя оказалась очень лёгкой под облаками и одинокой. Я жалел, что надо

    оставлять её. Уезжал-то всего на три часа, а душа беспокоилась. Всё это время Катя будет сидеть на раскладном стульчике под дикой яблоней.

    ...В душном городе на базаре Маклима продавала яблоки из заброшенного сада. Тут же у прилавка Ибрагим из графина пил пиво.

    Мы не заметили друг друга. Я спешил. Крупная студёная роса выпадает лишь в августе на открытое поле.

    Имя твоё

    Каких только имён не встретишь на просторах земли.

    Больше, конечно, привычных, как бы само собой разумеющихся, и слух на них не задерживается.

    Иные восхищают соответствием, хотя и привычны, ничего в звуках особенного, изысканного, по-другому, но в том-то и дело...

    Человек поймал своё имя, как звук, и понёс, и понёс, а дальше уже сложилась мелодия ― жизнь.

    И не сам он угадал метку, что не менее удивительно, не углублялся в рассуждения ― нарекли его по наитию, по тайному предчувствию, точно шепнул кто-то на ухо в подходящий момент, задержал в сознании, затем выделил ядром из скорлупы ― и просияло оно над безразличным к земным делам младенцем. Склонялись лица, говорили уста. Чуткими шагами шло время.

    Но не странно ли, в гомоне людском не потерялось оно, не сгасло, наоборот, с каждым выдохом разгоралось, как уголёк в соломе, не показывая пламени, привыкло к необходимости жить в окружении. А тут и черты лица стали обозначаться, губа с губой разошлась в улыбке, глаза лукаво преобразились, осмысленно изучая птицу в окне ― явилось выражение, туман, зыбкость, ветерок над цветком. Выражение радости, укоризны, которое согрелось под именем, потянулось на манок и распушило грудкой, как селезень на слышимый призыв.

    Это выражение сохранится до ненастнейших дней старости, колеблющимся светом свечи,― нет-нет да озарит лицо при внезапно произнесённом имени с дорогой интонацией голоса, потянув невидимую нить: «Батюшки, а наш-то старик опять младенчиком народился...»

    Горящей нитью имя соединяет островки жизни в блистающий архипелаг, и наречёный легко переходит по самой её ненадёжности от острова к острову ― от вырубки к лунной просеке, с чернозёма на суглинок, со льда в огонь, и прозревает такие дали ― в тот ли, в этот ли конец,― какие дано предчувствовать только сердцу.

    Какая же благородная страсть, возвышенная любовь поблагодарила небеса и всё сущее под ними восклицанием: «Да святится имя твоё!»

    Вот сколь божественно обыкновенное имя человека, лишь раз данное ему не по легкомыслию, а по душевному расположению и вдохновению родителя.




        (продолжение >>)
    Небольсина Маргарита Викторовна
    Когда вернусь в казанские снега... (Антология русской прозы Татарстана ХХ-ХХI вв.)
    Составители М.Небольсина, Р.Сабиров Казань, 2013 г..
  • Небольсина Маргарита Викторовна:
  • Война...Судьбы...Память...Песни...
  • Господи, не бросай меня в терновый куст! (рассказы и повести о любви)
  • Смысл жизни разгадать пытался я... (повесть)
  • Когда вернусь в казанские снега... (Антология русской прозы Татарстана ХХ-ХХI вв.)




  • ← назад   ↑ наверх