• История -Публицистика -Психология -Религия -Тюркология -Фантастика -Поэзия -Юмор -Детям                 -Список авторов -Добавить книгу
  • Константин Пензев

    Хемингуэй. Эпиграфы для глав

    Мусульманские праздники

    Тайны татарского народа


  • Полный список авторов

  • Популярные авторы:
  • Абдулла Алиш
  • Абдрахман Абсалямов
  • Абрар Каримулин
  • Адель Кутуй
  • Амирхан Еники
  • Атилла Расих
  • Ахмет Дусайлы
  • Аяз Гилязов
  • Баки Урманче
  • Батулла
  • Вахит Имамов
  • Вахит Юныс
  • Габдулла Тукай
  • Галимжан Ибрагимов
  • Галимъян Гильманов
  • Гаяз Исхаки
  • Гумер Баширов
  • Гумер Тулумбай
  • Дердменд
  • Диас Валеев
  • Заки Зайнуллин
  • Заки Нури
  • Захид Махмуди
  • Захир Бигиев
  • Зульфат
  • Ибрагим Гази
  • Ибрагим Йосфи
  • Ибрагим Нуруллин
  • Ибрагим Салахов
  • Кави Нажми
  • Карим Тинчурин
  • Каюм Насыри
  • Кул Гали
  • Кул Шариф
  • Лев Гумилёв
  • Локман-Хаким Таналин
  • Лябиб Лерон
  • Магсум Хужин
  • Мажит Гафури
  • Марат Кабиров
  • Марс Шабаев
  • Миргазыян Юныс
  • Мирсай Амир
  • Мурад Аджи
  • Муса Джалиль
  • Мустай Карим
  • Мухаммат Магдиев
  • Наби Даули
  • Нажип Думави
  • Наки Исанбет
  • Ногмани
  • Нур Баян
  • Нурихан Фаттах
  • Нурулла Гариф
  • Олжас Сулейменов
  • Равиль Файзуллин
  • Разиль Валиев
  • Рамиль Гарифуллин
  • Рауль Мир-Хайдаров
  • Рафаэль Мустафин
  • Ренат Харис
  • Риза Бариев
  • Ризаэддин Фахретдин
  • Римзиль Валеев
  • Ринат Мухамадиев
  • Ркаил Зайдулла
  • Роберт Миннуллин
  • Рустем Кутуй
  • Сагит Сунчелей
  • Садри Джалал
  • Садри Максуди
  • Салих Баттал
  • Сибгат Хаким
  • Тухват Ченекай
  • Умми Камал
  • Файзерахман Хайбуллин
  • Фанис Яруллин
  • Фарит Яхин
  • Фатих Амирхан
  • Фатих Урманче
  • Фатых Хусни
  • Хабра Рахман
  • Хади Атласи
  • Хади Такташ
  • Хасан Сарьян
  • Хасан Туфан
  • Ходжа Насретдин
  • Шайхи Маннур
  • Шамиль Мингазов
  • Шамиль Усманов
  • Шариф Камал
  • Шаукат Галиев
  • Шихабетдин Марджани
  • Юсуф Баласагуни




  • Небольсина Маргарита Викторовна

    Когда вернусь в казанские снега...

    (Антология русской прозы Татарстана ХХ-ХХI вв.)

    ЕВГЕНЬЕВ Павел Кузьмич

    Родился 20 июня 1909 года в г. Цивильске.

    В 1927 г. закончил Казанский педагогический техникум. Работал преподавателем.

    Участник Великой Отечественной войны, награжден орденом Красной Звезды II степени и медалями.

    Автор книг: «Бездна» (1951); "Лесные загадки" (1958); "Ерзовка"; (1966); "Обелиск в Раифе" (1969).

    Умер 9 февраля 1972 года


    Обелиск в Раифе
    (отрывок из повести)

    В короткие мартовские оттепели лед на Волге начал рыхлеть, отставать от берегов, зачернели на нем полыньи. Но в апреле вновь разгулялась непогода и с верховьев потянули студеные сильные ветры.

    Жители Казани посмеивались, глядя на трамваи, увешанные крикливыми транспарантами: «Скоро ледоход! Все Волгу!»

    Никто не верил этому: в конце апреля, не раньше, будет ледоход. Весна нынче поздняя.

    Не верили и расписанию поездов. В паровозных топках жгли обыкновенные дрова, и поезда, щедро осыпанные огненными искрами, ходили со скоростью пешеходов.

    Время тогда, весной 1918 года, было неспокойное. С наступлением темноты то в одной, то в другой части города вспыхивала беспорядочная стрельба. Пассажиры, опасаясь грабителей, отсиживались на вокзале до рассвета. Даже барабусы, как называли ломовых извозчиков, люди не робкого десятка, и те не всегда отваживались на ночные поездки. Так было во время контрреволюционного мятежа в Забулачье. Но вот мятеж подавили, так называемая «Забулачная республика» перестала существовать, и барабусы снова заколесили по городу. Появились они и на привокзальной площади.

    Под фонарем около сквера в ожидании московского поезда занял свое место расторопный, прикидывающийся простаком Ишмекей-бабай, одетый в затасканный серый чапан, подпоясанный алым кушаком, за который любил он засовывать рукавицы.

    Ишмекей занимался извозом с малых лет и знал вдоль и поперек всю Казань. В последний год сильно постарел бабай, пора бы ему на покой. Мечтал он передать свое ремесло сыну Каюму, только вот Каюм сейчас в армии. Но и то хорошо, что интернациональный батальон, где он служит, находится в Казани, можно навестить сына, передать что-нибудь. Да и Каюм мог изредка забежать домой, в бане помыться...

    Московский почтовый прибыл, когда уже совсем стемнело. Удастся ли заполучить пассажира? Как бы не довелось уехать домой ни с чем.

    Но опасения старика оказались напрасными. К Иш— мекею подошел, прихрамывая, долговязый, неторопливый в движениях человек с чемоданом.

    — До Рыбнорядской! — глухо буркнул он, плюхнувшись в пролетку.—Да поживей!..

    «Ишь какой надутый! С таким не поговоришьг» — подумал Ишмекей и хлестнул лошадь.

    Человек показался знакомым. Защитного цвета бекеша, отороченная серой мерлушкой, шапка, по-военному заломленная набок, продолговатое горбоносое лицо... Ишмекей вдруг вспомнил — это же поручик Секутор— ский! Поповский сынок! Во время октябрьского переворота на стороне юнкеров был, потом сбежал куда-то. Говорили про него, будто скрылся он со своим дружком капитаном Калининым, комиссаром Временного правительства.

    За всю дорогу поручик не проронил ни слова: он дремал, опустив голову.

    G Рыбнорядской Ишмекей повернул к себе в забулачную часть города, на Сенную улицу. Дома неожиданно застал сына.

    — Наконец-то приехал! Я тебя на вокзал ходил искать.— Каюм вскочил с лавки, заслонив собой неяркий свет ночника.

    Ишмекей удивился.

    — Зачем я тебе так спешно понадобился?

    — Не ты понадобился, а чапан,— ответил Каюм, помогая отцу раздеться.

    С красноармейским обозом он собирался выехать за город, в Раифу.

    — Тридцать верст туда, да тридцать обратно, не близко. Да при такой погоде! Потеплее одеться надо. А ты как-нибудь перебьешься денек и без чапана.

    Старик хмурился, сердито поводя бородкой. Каюм посмотрел на отца с тревогой.

    — Ну, как поработал сегодня? Вид у тебя какой-то... Уж не захворал ли?

    — Нет, здоров я, только малость расстроился, пассажир такой попался, — ответил Ишмекей и рассказал о встрече с поручиком Секуторским.

    — Довез я его до Рыбнорядской, а дальше он пешочком заковылял, до дому-то, на Третью гору, не захотел ехать. Сомнительно что-то...

    — Во-он оно что! — обеспокоенно произнес Каюм.—— На его смуглое, с углистыми живыми глазами лицо легла тень,

    — Ты скажи кому надо про него, пусть пощупают. Вале скажи, Несмелову.

    Каюм заторопился, набросил на плечи чапан и вышел из избы.

    Небольшого роста, коренастый и проворный, шатал он по ночному городу ходко, держа направление на Гоголевскую улицу, где в доме Набокова помещалась губернская ЧК. Место это хорошо известно Каюму. Не раз доводилось ему вместе с чекистами выполнять боевые задания, участвовать в облавах. Общительный Каюм быстро перезнакомился с работниками ЧК, не говоря уже про Несмелова, которого он знал с малых лет. Озорной и непоседливый был Валентин, и фамилия Несмелой совсем ему не подходила.

    Теперь Валентин повзрослел, возмужал как-никак скоро двадцать два ему, но живость и боевой задор остались прежние. Этим он больше всего и нравился Каюму. По душе ему пришлись и друзья Несмелова — Федор Коп ко и Петр Лавринович, люди тоже молодые и ершистые, всегда ходившие с книжками,, потому что были студентами,

    Копко и Лавриновича первыми встретил Каюм при входе в ЧК, но с ними и словом перемолвиться не удалось. Оставив книжки, они быстро выскочили на улицу. Видно, получили срочное задание.

    «Не отправился ли и Валентин куда-нибудь?» — забеспокоился Каюм, входя в приемную, осв ещен н у ю тускл ы м светом подвешенной к потолку семилинейной 'керосиновой лампы.

    И обрадовался, когда увидел Несмелова.

    Стройный, светловолосый, в шинели, наброшенной на плечи, вышел Несмелов из боковой 'Комнаты.

    — Салям, друг,— весело проговорил он и, глядя на Каюм а большими серыми глазами, спросил: —Ты, торопыга, чего так рано заявился? Ведь уговорились в три ночи выехать в Раифу, чтобы к утру быть там!

    Каюм сказал, что пришел только на минутку и совсем по другому делу.

    — Проходи вперед, когда так, садись! — ткнул Валентин рукой в мягкое кресло у письменного стола и уселся на скрипучий стул напротив.— Рассказывай давай, что у тебя!

    Выслушав Каюма, посерьезнел, нахмурил брови. В глазах блеснули искорки. Крепко, обеими руками потряс ему руку.

    — Спасибо за весточку! Ишмекей-бабаю тоже зур рахмат! Мы, конечно, возьмем контрика на заметку.

    — Только чур —держи язык за зубами, никому ни слова! Понял? А теперь вот что Вернись в казарму и сосни часок-другой: в Раифе спать не придется.

    Проводив Каюма, Несмелое задумался. Его насторожил приезд Секуторского, о котором давненько не было ни слуху ни духу. Где он пропадал все это время, чем занимался, с какой целью заявился в Казань? И ведь пошел при этом на явный риск быть опознанным и арестованным. Его же многие в городе знают! Нет, видно неспроста приехал поручик.

    Как же поступить? Арестовать Секуторского, пока он не успел укрыться? Или не торопиться с арестом? Не лучше ли сначала посмотреть, что он будет делать в Казани, с кем и где встречаться? А встречаться Секу— торский, пожалуй, будет с бывшими царскими офицерами. Значит, можно узнать, под какой личиной они скрываются.

    Многих подозрительных лиц еще не выявили чекисты. Дореволюционная Казань была центром огромного военного округа, охватывавшего Урал, Среднее и Нижнее Поволжье. После Февральской революции в городе скопилось множество военных всех рангов. В основном это штабники, службисты, люди консервативные. Мало ли среди них контрреволюционеров! После подавления мятежа татарских буржуазных националистов в Забулачье выяснилось, что многие из них были связаны с мятежниками...

    Вызывало тревогу и то, что в последнее время усилился приток приезжих из Москвы и других городов. В Казани их становилось все больше и больше, они искали работу и устраивались кто как мог. Что это за люди? Зачем, они прибывают? Снова и снова приходила мысль — а нет ли в городе какой-либо организации, действующей тайным образом?

    Пока это только предположение, но чекисты упорно искали зацепку, которая навела бы на след.

    «Может быть, Секуторский и будет одной из таких зацепок?» — подумал Несмелов и решил посоветоваться с Олькеницким.

    Секретарь губкома партии и член губернской ЧК Гирш Олькеницкий, худощавый изящный молодой человек в пенсне, одетый в простую защитного цвета гимнастерку, сидел за письменным столом и что-то торопливо писал при свете маленькой керосиновой лампы.

    Новость заинтересовала его. Откинувшись на спинку стула, Олькеницкий спросил:

    — А это не «утка»? Кто видел Секуторского?

    — Отец Каюма. Давний знакомый! Случалось, возил нам вещи на дачу. Это еще до войны. У него прозвище было — Кш-кш-Ишмекей. Бывало, кто бы нй надоедал ему — куры ли, козы, овцы, всех отгонял от подводы одинаково: «Кш-кш!»

    — Занятный старик! — рассмеялся Олькеницкий.— Такими, как он, дорожить надо. Кстати, о его сыне,— вспомнил он.—У меня зародилась мысль... не перевести ли Каюма из интернационального батальона в наш отряд? Нам же вот как нужны люди, знающие татарский язык!

    Ладонь, приложенная ребром к горлу, как бы подтверждала его слова.

    Несмелов обрадовался: Каюм честный малый, надежный! Со временем из него получится дельный сотрудник.

    — Вот и устрой это дело,— решил Олькеницкий и, сняв пенсне, некоторое время сидел молча, задумчиво разминая пальцами образовавшиеся на переносице красноватые вмятины.

    А Секуторского и впрямь нельзя сейчас брать,— промолвил он, очнувшись от раздумий.

    Поразмыслив, решили сначала выяснить, где поселился поручик. Для этого за домом его родителей надо установить постоянное наблюдение. Не может быть, чтобы не пришел он семью проведать!

    — Дело несложное, организуем такое наблюдение,— сказал Несмелов.

    Прощаясь, Олькеницкий посоветовал ему еще раз самым тщательным образом просмотреть списки бывших царских офицеров, установить тех, кто так или иначе был связан с Секуторским.

    — Да ты и без списков можешь припомнить этих людей. Сам в прошлом -офицер. Так что с тебя т спросу больше...

    Вернувшись к себе, Несмелов принялся было просматривать списки. Ему не терпелось пойти самому понаблюдать за домом Секуторских и он досадовал, что в такое время надо выезжать из города в Раифу.


    ЕЛИЗАРОВА Мария Николаевна

    Родилась 20 июня 1908 года в Башкортостане, в селе Каран. Выросла в детском доме.

    С 1941 по 1978 год работала директором Казанского музея М. Горького.

    Автор книг: "Марьям" (1939); "Не жалейте людям солнца (1975); "Юность Буревестника (1977).

    Умерла 1994 году.

    Марьям
    (Отрывок из повести)

    Шел 1918 год.

    Маленький провинциальный городок Бугульма, имеющий железную дорогу да разрушенный винокуренный завод, несколько раз переходил из рук в руки.

    Утреннее солнце рассыпало золотые искры на поверхности монастырского пруда, на крышах домишек, на крестах церквей и полумесяце мечети и как бы ласкало своими лучами еще спящий город.

    Марьям проснулась рано. Охватив худенькими руками колени, она сидит у раскрытого окна. Ее курчавая головка поникла, большие черные глаза, сосредоточенно устремленные в одну точку, говорили о переживаниях этой маленькой десятилетней девочки.

    Неподалеку на нарах с годовалым Узбеком на руках сидит ее мать Фатыма. К ней тесно прижалась четырехлетняя Зайнаб. Рядом — девятилетний Фатых, закутавшийся в старый отцовский бешмет.

    Многое пришлось пережить бедной семье. Пока был жив отец, они еще перебивались с куска на кусок. Но вот отца не стало. С болью вспоминает Марьям этот страшный день.

    ...Вечерело, когда в окне показалась слащавая, с козлиной бородой физиономия торгаша Валея.

    — Шакир, пусти своих ребятишек картофель окучивать. Буду рыть и тебе ведра два насыплю,— обратился он к отцу Марьям.

    — А далеко у тебя надел-то?

    — Нет... На лошадке увезу, ночуют в шалаше.

    — Пускай Фатых едет, а ты, Марьям, с матерью избу мазать пойдешь к машинисту.

    Марьям промолчала, хотя ей очень хотелось прокатиться на лошади. Из окна было видно телегу, где уже сидело четверо соседских ребят. Фатых пулей выскочил на улицу, взобрался на телегу и стал о чем-то шептаться с детьми.

    — Смотрите, ребята, не лениться! — прикрикнул Валей, направляясь к детям.

    Из калитки выбежала плачущая Зайнаб, она уцепилась за ноги брата и никак не хотела отпускать.

    — Эй, Шакир, возьми девчонку! — крикнул Валей отцу Марьям. Шакир позвал Зайнаб, но та разрыдалась еще громче.

    — Возьми ее, Валей, пусть посидит там в шалаше! — сказал отец.

    Отрывать от работы будет, да и кормить ее надо! — ответил недовольный Валей.

    — А много ли ей надо?

    — Ладно, возьму, только картошки одно ведро за работу дам.

    Отец махнул рукой в знак согласия. Зайнаб подняли на телегу. По ее хорошенькому личику еще катились слезы, но она уже счастливо улыбалась, сидя на коленях соседской девочки.

    Проводив взглядом отъезжающую телегу, отец попросил жену добавить салмы[26].

    — Ну, что, черноглазая, приуныла? — обратился он к Марьям.

    — Фатых и Зайнаб на телеге поехали...

    — А... вот в чем дело. Ну, ничего, дочка, тебя Григорий на паровозе покатает.

    Марьям недоумевающе взметнула глаза на отца, ярче заиграл румянец на ее щеках.

    Вот что, Марьям,— пояснил отец,— как поешь, беги в депо, скажи машинисту,— помнишь того русского с бородой, что топор нам точил? — так вот, передай ему, что мать придет мазать избу в девять часов. Да попроси его, чтоб он тебя на паровозе покатал. Смотри, не забудь — мазать избу в девять часов.

    — Что так поздно? — спросила мать, укладывая Узбека в зыбку.

    Отец многозначительно подмигнул. Мать, промычав что-то в знак согласия, затянула колыбельную песню.

    В дверь кто-то стукнул и тут же, не дожидаясь ответа, постучал снова.

    — Заходи... заходи! — сказал отец. И готовясь к встрече гостя, поправил тюбетейку.

    Мать прикрыла платком лицо.

    — Ты Ахметов? — спросил вошедший. Он был в военном мундире, с шашкой.

    Из-за его спины выглядывало еще несколько человек.

    — Мин... Мин[27],— ответил отец и тут же, оглянув пришедших, по-татарски добавил матери: «Молчи, что бы ни было, а то плохо всем будет».

    — Чего ты мелешь? Отвечай по-русски!—закричал на него офицер.

    — И... и... собака, моя хороша говори, твоя собака рычи!

    — Что, как ты смеешь?! — и офицер замахнулся.

    Мать не выдержала. Хотя при чужих мужчинах не полагалось открывать всего лица, откинув платок, она бросилась к офицеру:

    — Моя — Ахметова... шабра — Ахметова, какуй твоя Ахметова?

    От этого внезапного вопроса офицер оторопел. Действительно, ведь он не спросил имени и отчества. И обратился к одному из сопровождающих:

    — А ну-ка, посмотри имя и отчество?

    — Тут только имя,— развернув какую-то бумажку, ответил тот.

    — А отчество?

    — Отчества у татар нет.

    Офицер взял из рук солдата бумажку, прочел ее сам:

    — Мне нужен Ахметов Шакир, кличка его Шахтер.

    — Это я.

    — Так чего ты мне голову морочишь, ведьма старая?

    — Моя пришел... моя и говори, она темная, ее трогай нельзя,— вступился отец, загораживая жену.

    — Ах ты, скуластая образина! Вишь, темный, а собирать народ на сходки твое дело?

    — Какой такой сходка?

    — Разве вчера к тебе не приходили? Не ты распространял листовки? Ты мне скажешь, собака, кто у тебя бывал...— И рассвирепевший офицер ударил отца кулаком в лицо.

    Мать и девочка вскрикнули. Марьям бросилась к отцу. А отец, как бы уговаривая Марьям, сказал по-татарски: «Беги скорее к Сабиру, скажи, что мазать избу не придем».

    Марьям не хотела расставаться с отцом. «При чем тут изба?»,— думала она и еще крепче прижалась к нему. Тогда офицер грубо швырнул Марьям к нарам.

    — Марш, гаденыш! А то смотри!..— прикрикнул офицер, замахнувшись плеткой.

    — Беги куда сказал! — повторил отец по-татарски.

    Марьям, как кошка, вскочила на нары, по ее искаженному личику катились слезы, потрясая высоко над головой кулачками, она кричала:

    — Я вернусь, убью тебя, если ты тронешь моего отца!

    — Ах ты, проклятый змееныш! — офицер двинулся к ней.

    Пробежав по нарам, Марьям выпрыгнула в окно и побежала к отцу Зюлейхи. Встретив во дворе ее бабушку, Марьям крикнула:

    — Дядя Сабир! Где дядя Сабир?

    На крик из избы вышел Сабир. Марьям подбежала к нему.

    — У отца солдаты, он велел сказать машинисту, что «мазать избу не придем».

    — Зюлейха! — позвал Сабир дочь, подругу Марьям.

    Из избы выбежала девочка чуть повыше Марьям.

    На ней была красная тюбетейка. Волосы заплетены в тонкие косички.

    — И... и... Марьям,— сказала она весело, но, увидев испуганную бабушку, бросилась к ней:

    — Бабушка, бабушка, что с тобой?

    Зюлейха, оставь ее, беги скорее с Марьям, скажите Каюму, Булату и Ильясу, чтобы они бежали в монастырский лес. Да не кричите на весь двор, говорите тихо. Поняли? — При последних словах Сабир повернулся к Марьям.

    — Хорошо, хорошо, а бабушка? — спросила Зюлейха.

    — Я уведу ее сам.— И Сабир, обняв мать, повел ее в избу.— Успокойся, мать... Достань мои бумаги, я должен скрыться. Обо мне не думай, я буду жив, береги внучку.

    Марьям и Зюлейха известили всех, одного Булата не смогли предупредить, он еще вчера ушел из дому и не вернулся.

    — Зюлейха, подожди его здесь, может быть, придет. Я пойду домой. Как бы с отцом чего не случилось.

    Марьям побежала домой. По дороге она схватила камень и, крепко сжав в руке, подкралась к окнам своего дома. Крадучись, взглянула в окно. В избе никого... Дверь настежь...

    Марьям крепче стиснула камень.

    «Увели, взяли с собой»,— мелькнуло в голове девочки. До ее слуха донеслось рыдание. Оно вбежала во двор. В середине двора толпились соседи. Марьям протиснулась в круг. Окровавленная голова отца с закрытыми глазами лежала на коленях у матери.

    — Папа! Папа! — вскрикнув не своим голосом, Марьям повалилась к ногам отца.

    Отец открыл глаза.

    — Марьям, сказала?..

    — Да, сказала, всем сказала, только Булата нет, он со вчерашнего дня ушел.

    — А... предатель! Это он выдал нас!

    Марьям горько заплакала.

    — Не плачь, дочка... Жаль, что ты мала и не сумеешь отомстить за нас. Но ничего... Отомстят другие...

    Во дворе раздалось громыхание телеги. Народ расступился, женщины побежали в дом, принесли подушки, бешмет. Мужчины уложили на телегу отца, покрыли бешметом. Мать села у изголовья. Сосед Файзи взял в руки вожжи. Растерявшаяся Марьям стояла как вкопанная, но когда поняла, что отца собираются увозить, бросилась к телеге. Соседка остановила ее.

    — Успокойся, успокойся, родная! Его нужно в больницу,— объяснила она.

    — Мама, как же? — плакала Марьям.

    — Посмотри за Узбеком,— ответила сквозь слезы мать.

    Стемнело. Прошло много времени. Наконец, калитка скрипнула, это вернулся сосед Файзи.

    — Все сидишь, бедняжка, — сказал он, увидев Марьям на том же месте, где лежал ее отец.

    Девочка кинулась к Файзи.

    — Папа, где папа?..

    Руки Файзи легли на хрупкие плечи девочки.

    — Убили, негодяи... убили... Умер он.

    Во двор кто-то вошел, по бряцанью монет на одежде можно было судить, что идет женщина.

    — Мама, мама! — вскрикнула Марьям.

    — Нет, это я,— отозвалась жена Файзи. Пойдем, милая, в дом, пора спать,— сказала она, обняв девочку.

    В избе она постелила на нарах и, уложив Марьям, начала кормить Узбека принесенным молоком. Марьям долго плакала и только под утро заснула.

    Через два дня мать вернулась. Вернулись и дети с окучивания картофеля. Не верилось им, что отца уже нет в живых.

    Так осталась Фатыма с четырьмя малолетними детьми. Чтобы прокормить их, она продала все, даже крышу с избенки. Пробовала работать. Да много ли заработаешь поденщиной? И вот уже два дня как нечего было есть. Настало третье голодное утро. Больше выхода нет, надо идти побираться...

    Марьям первая нарушила тягостное молчание. Она встала, взяла мешок и направилась к двери. Всем было понятно, зачем. Следом за ней поднялся Фатых. Глаза Марьям встретились с глазами матери, и обе поспешно отвернулись, испытывая мучительный стыд.

    Резко схватив за руку брата, Марьям потянула его за собой. Мать молча смотрела на уходящих детей. За эту ночь ее худое лицо еще больше осунулось. Давно она не доедала, отдавая детям последний кусок.

    Крик проснувшегося Узбека вывел ее из оцепенения. Прижав его к груди, вытирая слезы, она думала о том, что с ними будет.


    ЕФРЕМОВ Сергей Иванович

    Родился 2 февраля 1917 года в дер. Воронцовка Воронежской области.

    С первых дней войны ушёл в действующую армию, участвовал в боях под Одессой и Севастополем.

    В боях на Херсонском полуострове был ранен и захвачен в плен, оказался в концлагере Дахау.

    Пережил сталинские лагеря. После реабилитации в 1958 году его наградили за борьбу против фашизма орденом Красной Звезды и медалями.

    Член Союза писателей с 1958 года.

    Автор книг:«Медные реки» (1961);«Колокол Бухенвальда» (1965);«Севастопольская тетрадь» (1967),«Ванька с красным винкелем» (1993)

    Трагически погиб в 1965 году.

    Ванька с красным винкелем[28]

    Многим из нас запомнился на всю жизнь худенький голубоглазый, с нежным, как у девочки, прозрачным лицом мальчик, в длинном, не по росту, концлагерном «мантеле». Я применяю немецкое слово «мантель», не считая возможным словом «пальто» назвать грязный полосатый балахон, который он носил. Звали его Ванька Жуков.

    В 1945 году написал черновик этого рассказа; тринадцать лет не поднималась рука его закончить.

    Капо команды Пауль Шмидт очень редко разговаривал. Я не запомнил его голоса. Атлетически сложенный, пожилой, глядя по сторонам бесцветными, словно у протухшей рыбы глазами, обходил он участок работы, заложив за спину пудовые жилистые кулаки. Если замечал у кого-нибудь непорядок, пудовый кулак рушился на голову. «Понятно? — спрашивал он,— «Also». И шел дальше.

    Разговорился Пауль однажды. Подойдя к недавно пригнанной группе русских, он, презрительно щурясь, оглядел всех.

    — Ни одного черного или зеленого винкеля,— сказал он,— все с красными, все политики. В восемнадцатом бараке пятьдесят русских сорванцов от восьми до четырнадцати лет и тоже все с красными винкелями. А спросите их, за что сидят в концлагере...

    — Иван, за что сидишь? — толкнув носком ботинка в узкую согнутую спину сидящего на глыбе гранита паренька, спрашивает Пауль.

    — Масло крал.

    — Ну, вот, а тоже носит красный винкель. Все русские — воры.

    Паренек отворачивается.

    — Разговорился, гад, раньше винкель носил зеленый, а сейчас перекрасил не поймешь в какой цвет, не то в синий, не то в черный. Бандит настоящий, а меня не трогает, боится меня, не веришь? Ей-богу, боится! Он моего взгляда не выдерживает. Знаешь, как волк; он человеческого глаза не терпит. Мы с ним, брат, запросто. Хочешь докажу? Пауль, кам хе!

    — Перекурим, Пауль. Угости сигаретой!

    Бросив презрительное «молокосос», Пауль, однако, присаживается рядом с Ванькой и раскрывает перед ним алюминиевый портсигар.

    — Ухарски сплевывая после каждой затяжки, Ванька покровительственно посматривает на Пауля.

    — Значит, о дочке известий не получил?

    Пауль горестно опускает голову.

    — Ничего.

    Позже Ванька поясняет, что к каждому человеку можно подобрать ключик. В хорошие времена, когда он учился в школе, ребятишки подобрали «ключик» к сердцу старой учительницы. В молодости студенткой встречала она Горького и очень любила об этой встрече рассказывать. Надоест урок ребятам, спросят про Горького — все забудет старушка — рассказывает про Горького. Даже у бандита Пауля есть слабое место — дочь. Зверь, а дочь любит очень.

    Вокруг мальчика сидят новички — взрослые и пожилые люди, смотрят на него, слушают. Он уверяет, что перед смертью совсем «сдурели» фашисты: гонят отовсюду русских в концлагери — не работают на них русские, машины ломают. Трудно тут ребята, забивают насмерть, и не убежишь — проволока, собаки.

    — Парень, — спрашивает кто-то, — что на фронтах слышно?

    — Политикой не интересуемся,— степенно отвечает Ванька.

    — Эх, ты, масляный политик! Лет-то тебе сколько?

    — Тринадцать скоро. Ты на это, друг, не смотри. Ванька везде побывал, знает порядки.

    Он расстегивает ворот, торопливо шарит рукой.

    — Сегодня француза одного по носу смазал. Ловит, гад, вшей и вниз сбрасывает, бить брезгует.

    Потом он закатывает рукав и деловито осматривает голубоватую тонкую руку.

    — Доходяга скоро буду — недели на две хватит мяса на костях, не больше. Тиф, слышь, в лагере появился, новый какой-то тиф. Немцы смерть его как боятся. Сожгут всех или дезинфекцию газовую будут делать. Держись тогда! Будешь барахло сдавать — связывай крепче, не то не разыщешь ничего; И биркой запасись заранее. Да ты не бойся, держись около меня.

    Люди сгорали за несколько десятков минут. Внезапно появлялся сильный жар, человек бредил, не приходя в сознание, умирал. Падали в бараке, в строю, на работе. Началась дезинфекция.

    Одежду сдали. Ночью в бараках шли стрижка и бритье.

    Наиболее истощенных и обессиленных не стригли — их отводили в сторону.

    Чувствуя недоброе, худые, покрытые язвами и коростой люди старались забиться в середину строя, прятались под нары. Но их находили везде, строили.

    Худенький — в чем душа держится — Ванька Жуков прятался за спину высокого сгорбленного старика. Старик этот молчаливый, глаза его постоянно опущены вниз, словно притушенные. Изредка он бормотал непонятные изречения из «писания». Звали его у нас евангелистом.

    — Нашел за кого прятаться,— говорят,— старый сам, смотри, попадет!

    Больных и ослабевших насобирали человек пятьдесят. Их раздетых строем вывели на снег в пургу.

    Кто-то сказал:

    — Убьют,— и выскочил следом, накинув одеяло. Вернулся вскоре.— У умывальника на снегу стоят и ждут. В умывальнике работают эти вместе с капо Паулем Шмидтом. Людям сказали: «Идет санобработка»,— они верят или хотят верить. По одному впускают, и никто не выходит. В бочках с водой... Понимаете! А люди стоят и ждут, пока не затянут туда.

    От негодования и омерзения парень говорит сбивчиво, заикается и вдруг вскакивает на табуретку:

    — Чего ждать, слышите! Так идут на смерть бараны! Это позорная смерть. Люди, слышите, русские, чехи, поляки, французы!

    За парнем внезапно появляется «евангелист», срывает его с табурета, оттаскивает его сильными жилистыми руками.

    — Горячишься, хлопец, помолчи, так нельзя, рано это.

    Парень вырывается, дико вращая глазами, но старик словно клещами сжимает его плечи, строго смотрит ему в глаза. Суровое лицо старика, на котором, как маска, всегда лежало великое спокойствие, словно перенесенное с ликов древних суздальских икон, впервые увидели мы, исказилось гневом:

    — Молчи! Кто тебе дал право глумиться над их смертными муками!

    Но над головами уже взвихрились мятежные отчаянные выкрики на разных языках. Еще короткие минуты — и отчаянный бунт безоружных людей выхлестнул бы в пургу, чтобы захлебнуться в пулеметных очередях.

    И в это время внезапно погас свет, донеслись залпы зениток — воздушная тревога.

    Сквозь затянутые льдом окна глянула голубая луна, голубоватыми искрами вспыхнул снег. Какой-то итальянец вздохнул и тоскливо произнес: "La Iuna" — и мы удивились, что луна по-итальянски называется так же, как у нас — русских.

    Вместе со светом внезапно погас готовый вырваться навстречу скорой смерти бунт. Погасло лицо «евангелиста». Передо мной в голубоватом мраке светлеет великого спокойствия и многотерпения лик — лик древнего суздальского письма, и снова тяжелыми старческими веками притушены глаза.

    На верху трехъярусной койки, прижавшись к старику, сидит Ванька. За последние дни старый и малый очень сдружились. На поверках они придерживают друг друга, словно надеясь этим единением своих малых сил оттянуть неизбежное.

    Ванька прячет под рваное шерстяное одеяло спичечные ножки. Он, ходячая концлагерная энциклопедия, снова рассказывает. Ой, много же он знает про концлагери — все то он прошел!

    — В Бухенвальде тоже так плохо было, только — чистота, забивали, коль наследишь. Сигнализация кругом, те-е-хника.

    — А стригли наоборот: всю голову остригут, а штрассе волосяная, как гребень петушиный, посередке. Потеха, особенно у рыжих.

    Маршировали на апель под музыку — links, links, links und links !— протянул он нараспев, кому-то подражая.

    А Тельман на поверку не ходил: в бункере его держали.

    У брамы орел здоровый такой каменный стоял. А на работе забивали здорово. Там я на эсэсбау работал.

    Говорят, в Дахау у брамы тоже орел.

    — Не-е, врут, нет вовсе! В Дахау я тоже был. Туда нас, малолеток, перевели из Бухенвальда. Повезло-о! Там, брат, привольная жизнь была. Мы, малолетки, картошку на кухне чистили — лафа-а!.. Били не то, что здесь — не до смерти вовсе. Коммунисты — немцы хвалились: «Май либа Да-хау-санаториум». Мы, малолетки, у бельгийских попов пакеты из посылок организовывали. На апель малолетки не ходили, все уйдут, мы и шуруем. А попы бельгийские все почти с розовыми винкелями — зря им прихожане посылки слали — попы дерьмо... Жить можно, только на малярийную не попадайся.

    Непосвященным он поясняет, что малярийная и другие испытательные «лечебные» заведения проводили эксперименты над людьми: заражали болезнями, потом искали методы лечения.

    А в Маутхаузене страшно — каменоломни... Забивали, в пропасть сталкивали. Но мне опять повезло — на кухню попал.

    В первом Гузено тоже ничего... жили... очистки картофельные организовать можно, а тут, брат, хана. Хотя бы газовали, легче, говорят, а то в бочке топят, паразиты.

    — Стреляли бы лучше.

    — Стре-е-ляли, — невесело передразнивает Ванька, — очень нужно, патронов не напасешься и слышно кругом.

    Заметив проходящего мимо Пауля Шмидта, он торопливо забивается в угол за спину старика. Нет, он вовсе не хочет сегодня фамильярничать с Паулем.

    Во время утренней поверки вдоль шеренг ходили эсэсовцы, блокэльтестер, капо. Снова выискивали нетрудоспособных. Вывели на этот раз и Ваньку Жукова. Мальчик упирался спичечными ножками в обледенелый снег, широко открытыми глазами глядел на своих палачей.

    — Камрад, камрад, не топите в бочке, скажите эсману пусть стреляет! Не топите!

    Трое красномордых подручных Пауля молча тянули Ваньку к умывальнику. Появился Пауль. Тусклые неживые глаза встретились со смятенными голубыми глазами ребенка к скользнули в сторону.

    — Ведите в шестнадцатый карантинный. Дохляков приказано туда собирать, там разберемся.

    В шестнадцатый порядочно набили доходяг — по четыре на койку. Только мне, май либа, и тут подвезло, как утопленнику: нас на койку пришлось трое — я и пара французов. Они лежали валетом, и мне между ними очень тепло было — оба они горели, должно, от нового тифа. Кругом доходяги от холода зубами ляскают, а я, брат, как в раю — лафа-а, те-е-плынь...

    Должно, с жару французы бредили по— своему, по-французски, и даже песню один запел, похожую на нашу «Отречемся от старого мира». Конце-е-рт! И зря-таки фрицы на шестнадцатый меня закатали: из всех доходяг я самый здоровый был, худой очень, а так совсем здоровый!

    Вечером принесли бачки с баландой и эрзацброт («хлеб» из опилок) раскрошенный — все, как полагается. Только никто не подошел... Мне очень хотелось пожрать, но я тоже не подошел: страшно чего-то стало.. Бачки стояли у входа, от них шел пар, пахло вареными очистками, и тянуло на тошноту. Пауль и его придурки с эсманом прошли в штубу блокэльтестера. С собой они несли хлеб, колбасу и плоские фляжки, наверное, со спиртом.

    Скоро они стали горланить, и я подумал — неспроста это, и эсман неспроста с ними. У дверей, куда они вошли, лежало несколько кузнечных кувалд. Не железо же они собирались ковать.

    Открыл я потихоньку окошко и выпрыгнул. Под окошком оказалась яма. Я сидел в яме, боялся выйти на свет — вышка рядом стояла. А выскочил, когда невмоготу стало от холода. Снег падал, таял на теле. Стре-е- ляй, думаю, о-один конец!

    Вернулся Ванька Жуков в барак под утро. Сначала мы его укрывали. Позже вновь удалось зарегистрировать его в списке.

    В это же утро опустел карантинный барак. Выехали за ворота несколько грузовиков с кузовами, затянутыми брезентом.

    15 декабря 1944 года в Гузено вместе с пополнением 900 человек прибыла наша группа русских, арестованная гестапо по одному и тому же делу—.49 здоровых, закаленных людей. 10 февраля 1945 года нас осталось 32.

    Я послушался совета Ваньки Жукова, перед дезинфекцией крепко связал одежду, но это не помогло, ее я не получил. Придя в числе последних, я смог выбрать с располосованной надвое штаниной смердящие заскорузлые брюки и подобную же куртку. О каком-либо подобии белья и пальто не могло быть и речи.

    Так предстояло ходить на работу в мокрый туннель, по часу и больше стоять на поверках, умышленно затягиваемых. А февраль, товарищи, даже у голубого Дуная — зимний месяц, с температурой—10°—15° по Цельсию, с ветрами и метелями.

    «На его лице лежала печать смерти», — такое выражение часто можно встретить на страницах старых романов. И знаете, плохо себе я представлял раньше эту «печать», но, глянув однажды снаружи в окно барака, не узнал свое лицо. Из могильной черноты стекла неподвижные, отрешенные смотрели глаза, Ох, добрые старые фантазеры — романисты, знали ль вы-то сами, видали ль хоть раз в жизни живого человека, на лице которого лежит печать смерти!

    Не из праздного любопытства глянул в стекло — пошатнулся, стоял, придерживаясь за оконную раму, опасаясь, что слабость мою заметят «они». Исчез незнакомый страшный человек, звенели, плыли по черному полю алые диски, мир стал неустойчив и зыбок. Так вот она когда глянула в упор, прямо в душу, жалкая омерзительная и беспощадная смерть!

    А вечером подошли знакомый майор из пленных и Ванька Жуков. Мисочку еды, именуемой «Suppe», поставил передо мной Ванька. Неисправимый оптимист, он снова с большим апломбом и с ужасным произношением «шпарит» по-немецки:

    — Возьми, поешь, май либа. Ничего, это я нашлак организовал. Со мной, брат, не пропадешь!

    Темно-синий вигоневый свитер положил передо мной майор.

    — Оденьте, я обойдусь: у меня пиджак — полушерстянка.

    Строились на работу. В первой шеренге стоял майор. Горы дымили поземкой, злобно свистел над головами ветер. Из-под потертого воротника майорской «полушерстянки» выглядывал помятый лист желтой бумаги от цементного мешка, прозванного у нас «гузенским отеплителем».

    А справа, он поддерживает меня, тоненькая былиночка — Ванька. В своем длинном мантеле он похож на маленького послушника. Личико его сморщенное, как у старичка, и пошатывается, пошатывается он вместе со мной... Смотрю на майорскую «полушерстянку», смотрю на Ванькин мантель, расплываются их очертания. Большой горячий комок подкатывается к горлу.

    ... Дорогие мои, родные мои, сегодня я не должен умереть, просто, не имею такого права!. Здесь, где для утраты человеческого достоинства и совести сделано все, я, изверившийся, вновь обрел, буду нести в своем сердце и никогда не потеряю веру в самое дорогое, что есть на земле, — веру в человека.

    Произошло это 11 февраля 1945 года. Накануне в нашей группе оставалось 32 человека, сегодня мог остаться 31. Помог ли вигоневый свитер или тарелка «Suppe»! То и другое имело, конечно, значение, но, пожалуй, большее значение имело третье. Это третье у нас на фронте называли чувством локтя. Чувствуя локоть соседа, как солдаты в атаке, проходили мы смертный свой путь, а все же, несмотря на великую самоотверженность и взаимную выручку, наши ряды неудержимо таяли.

    14 февраля двое из нашей группы были убиты в каменоломнях.

    15 февраля внезапно умер мой сосед по койке.

    17 февраля еще один отправлен в 16 барак и там убит.

    Осталось 28 человек.

    Всех постоянно стерегла близкая омерзительная смерть, и решили мы Сделать тo, что 1-го февраля сделали наши люди в 19-м и 20-м блоках Маутхаузена — организовать массовый побег.

    Знали — в лучшем случае нас прорвется к своим не более десятой части. И все же через несколько дней мы сумели подготовить группу из 80 человек. Решили убить патрульных эсэсовцев, захватив их оружие, снять караулы у входа в туннель, вырваться наружу, прорвать оцепление и рассредоточиться в придунайских лесах. Подсчитали — на всех может быть шесть пистолетов, один автомат, семь кинжальных штыков и на каждого кирка или лопата. Оружия, прямо скажем, маловато. Выделили разведку — трех человек. Им поручили выйти из туннеля, определить расположение наружных постов и пулеметных вышек.

    Команды наши работали на прокладке штолен. Работы велись вручную. Глыбы гранита и породу на тележках транспортировали наружу австрийцы. Во время перерыва, воспользовавшись отсутствием австрийцев, трое взялись за тележку. Породу свалили в карьер и определили расположение постов. Задержали их на обратном пути у входа. Всех троих повесили.

    Решили действовать без разведки. Мне сказали:

    — В вечернюю смену 27-го в семь ноль— ноль.

    Но в вечернюю смену 27-го даже не посвященные в наш план обратили внимание: эсэсовцы патрулировали штольни без пара беллумов. У входов стояли сдвоенные посты с пулеметами.

    — Кто-то предал. Нам нужны хотя бы несколько пистолетов, без них ничего не сделаешь.

    В смятении от постигшей неудачи потеряли осторожность, сказано было слишком громко. На реплику обернулся «евангелист». Его и даже Ваньку Жукова мы не посвятили в наши планы — не для старых и малых готовился отчаянный побег.

    Мы привыкли к туповатому облику «евангелиста» и удивились внезапной перемене его лица. Какие у него стали живые и наблюдательные глаза! Но более удивила речь:

    — Наполеон сказал: никогда не следует считать противника глупее себя. Если вас предали, то многих уже не досчитались бы. У меня есть другое...

    Вблизи железнодорожной станции Сант Георген железнодорожная ветка сворачивала в туннель, в гору. В середине горы врезан колоссальный шестигранный котлован. Из него в гору лучами врубались штольни.

    «Евангелист» заявил нам, что, работая с осени, он прекрасно знал расположение штолен. Он нам рассказал об одной «слепой» штольне, прорубленной в сторону Дуная и заложенной камнями, и предложил разведать ее.

    План заманчивый, но вскоре на «евангелиста» пало черное подозрение.

    — Он предал, — сказал кто-то,— его вызывали накануне к коменданту лагеря, и у дома коменданта в тот вечер стоял незнакомый "мерседес".

    Наши сердца ожесточились. Майору, владельцу «полушерстянки», и мне товарищи поручили уточнить факты и, если надо, убить «евангелиста».

    Многие обратили внимание на то, что «евангелист» часто о чем-то шепчется с Ванькой Жуковым. «Евангелист» стал задумчив, реже и реже разглагольствовал о писании, о «справедливой жизни», о всевидящем и вездесущем...

    Нас удручало поручение товарищей. Ни у меня, ни у майора не было уверенности в том, что мы сможем разоблачить предателя. Да, и он ли предатель? Слепую штольню решили осмотреть, в конце концов, это могло грозить только нам —двоим.

    Вход в слепую штольню завален. Мы трое выскользнули из толпы на подходе к месту работы и, отодвинув камень, закрывавший узкую нору, нырнули в темный провал. Сначала долго ползли, с трудом проталкивая плечи, цепляясь руками, за острые выступы, потом каменная нора расширилась. Впереди шел старик, за ним вплотную, готовые на все, шли мы, шли в абсолютной темноте, на ощупь. Ноги в студеной грунтовой воде скользили. Споткнувшись, старик охнул, все трое мы столкнулись. Громко раздался скрежет царапнувшей гранит стали.

    — Погодите, кажется, ногу подвернул.

    Ждали. Где-то в черноте капала вода, дыхание старика частое и прерывистое звучало громко. Он растирал ногу.

    — Помочь?

    — Не надо, погодите, отдохну, в груди колет.

    — В груди колет или болит нога?

    — То и другое... Погодите.

    Наконец тронулись в путь. Вскоре старик снова остановился.

    — Погодите!

    — В чем дело опять?!

    Он, тяжело дыша, наверное оперся спиной о стенку. Зашуршал, осыпаясь, грунт.

    — Хочу иметь гарантию. Дайте слово — возьмете с собой меня и Ваню — мальчика. Мы будем обузой и едва ли прорвемся, но здесь нам оставаться нельзя.

    — Почему?

    — Этого всего я сказать не могу, но нельзя. По старому делу в гестапо вызывали два раза уже. Новый метод пыток применяли. Страшно — не выдержу,— он тяжело закашлялся.— Дайте слово — иначе не поведу дальше.

    Слово дали.

    Снова шли. Скользили. Капала вода. Натыкались на выступы. Шарили в темноте руками. И вот голубоватый лучик, далекий и тонкий, врезался в черноту.

    Мы стояли перед небольшим слепящим отверстием, слушали щебет птиц, шум> хвои, вдыхали запах сосны, трав, пьянящий запах волн. Сомнений быть не могло — это свобода. Но проход в нее катастрофически мал... Я попытался протиснуться в отверстие, но не смог.

    Место работ имело внешнее кольцо охраны. В сфере этого кольца находится наш выход или дальше? Что творится снаружи?

    — Делать надо скоро,— сказал старик,— сходите за Ваней, он—тонкий, пролезет, посмотреть надо. Скажите — я велел.

    — Дед велел,-— Ванька тревожно глянул на меня.— А вас тут капо спрашивал, ищут... Влепят, смотри, два десять пиндж[29], а то анхенген[30] ** сделают, им это, брат, запросто! Что-ж... раз велено — пошли!

    — Ванюша, пролезешь — осторожнее будь, глаза прикрой, света много!

    Змейкой вытянулось тонкое тельце мальчика, скользнуло в отверстие. И вскоре вновь показалось его порозовевшее и потрясенное личико.

    — Деда, ой, деда, красота какая! Сады цветут, а Дунай голубой — карти-и-на!

    И...— трах-трах — выстрелы, и лай собак, и лающие ненавистные голоса. И снова — пустая слепяще голубая щель.

    К ней рванулся старик, отчаянно забился в наших руках.

    — Ванюша, родненький, вну-у-чек!

    Розовые лучи утреннего солнца ложились на черные бараки, на черные вышки, с которых на ряды построенных перед воротами людей смотрели черные зрачки пулеметов.

    К столбу ворот крепко привязанный висит на веревках Ванька Жуков. Перед ним группа эсэсовцев; грозно рыча, рвутся, щетинятся откормленные овчарки. Громко, чтобы все слышали, эсэсовский офицер кричит:

    — Последний раз спрашиваю, кто тебя послал, за признание гарантирую легкую смерть! Вот, они — все здесь, укажи, кто тебя послал.

    А он — Ванька — словно не слышит. Окровавленный, в изодранной одежде, в ссадинах и синяках, он поднял кверху личико, словно рассеянно следя за малыми розовыми облаками в небе.

    — Ты меня слышишь, змееныш?

    Нет, он не слышит... И, вообще, вся эта комедия его не касается.

    — Русский переводчик, ко мне, переведите ему!

    Напрасный труд! Он не понимает, не слышит он родного языка!

    Рядом со мной стоит старик, и лицо его — лицо великомученика древнего суздальского письма. Окаменели на нем глубокая скорбь и терпение.

    — Я отдам тебя на растерзание псам, слышишь, змееныш?

    Эсэсовцы отпустили поводки, над рядами словно прошел ветер.

    Смотрел я вниз, видел белые тощие щиколотки старика, над ними короткие полосатые штанины, они дрожали. Казалось, тонкие ноги, с великим трудом удерживая изношенное высохшее тело, дрожат от чрезмерного напряжения.

    И опять злобное захлебывающееся рычание псов и голос:

    Последний раз спрашиваю: кто послал, я гарантирую...

    — А-а-а, плюю я в твою черную душу-у!

    Да, будет так, если когда-нибудь не вынесет страшных мучений твое истерзанное слабое тело, ты Не выдержишь и закричишь, то вспомни гибель этого ребенка, плюнь в черные души своих палачей!

    Снова над рядами, словно шелест ветра, и облегченное:

    — Всё... отмучился, за горло схватила...

    Прощаясь, посмотрел туда. От горла по груди, словно алый пионерский галстук...

    Прощай навеки, вечная слава твоей стойкости и недетской силе, наш маленький герой!

    Немного, совсем немного он не дожил до освобождения. На следующий день после его казни снята была эсэсовская охрана и отправлена на восток, на фронт.

    На место эсэсовцев прислали пожилых полицейских — резервистов. В мешковатых мундирах, нахохленные сидели полицейские на вышках, издали напоминая своим видом растрепанных на ветру и дожде галок. Они смотрели вниз на заключенных, заискивающе улыбались, бросали сигареты.

    Нарастала пушечная канонада. В окрестностях стали рваться снаряды. То и дело пролетали верткие маленькие, словно, игрушечные, истребители. Они угрожающе снижались над вышками, тонко сердито стрекотали пулеметами. Полицейские мешками скатывались с вышек, забивались в щели, вырытые вблизи, опасливо оттуда выглядывали. Наконец подошли танки союзников.

    У ворот, сурово глядя на подошедшие танки, стоял «евангелист». Трагическая гибель Ваньки Жукова еще свежа была в памяти. Все уже узнали, что он был внуком «евангелиста», и кто-то сказал:

    — Жаль парнишку, ни за что погиб, из-за масла, говорят, в лагерь попал.

    Старик медленно обернулся, что-то дрогнуло в его окаменевшем от горя лице, чем-то блеснуло, но темными веками притушил он свои глаза.

    — Масло, говоришь,— и в раздумьи покачал седой головой.— Нет, патроны для нашего партизанского отряда сбрасывал он с немецких эшелонов. Поймали — сказал: масло, мол, думал в ящиках. Пытали, огнем жгли, твердил про масло. Так и отступились.

    Настоящее имя мальчика было Ваня Пташкин. Ванька Жуков — партизанская кличка— псевдоним в честь известного чеховского героя.

    «Евангелист» сам оказался бывшим сельским учителем. Дед и внук на «выгрузке масла» работали вдвоем. Внук потихоньку на ходу сбрасывал с платформ ящики, дед подбирал.

    Знали все его как Ваньку Жукова, но жизнь его вовсе не была похожа на жизнь бедного чеховского собрата. Настоящее его имя — Ваня Пташкин никто не знал. Простое, немного смешное имя. Какой-нибудь крепостник два-три века назад в шутку под этой фамилией записал в ревизские сказки души его предков. Пташкин — так — птица малая...

    Спустя тринадцать лет, когда притупились мои боль и гнев, я заканчиваю рассказ о мальчике — партизане, о герое нашей Родины—Ване Пташкине.


    ЖУРАВЛЕВ Тихон Кононович

    Родился 13 августа 1913 года в селе Покровском Воронежской области

    С 1942 по 1945 год был на фронте, прошел путь от рядового до капитана. Награжден двумя Орденами Красной Звезда и медалями.

    Литературное творчество начал в годы войны, публиковался во фронтовых газетах.

    С 1949 года жил в Казани.

    Автор книг: «Золотой дождь (1952);

    «Рядовой Антипов» (1954);

    «Новое назначение» (1962)

    Младшая сестра» (1977)

    Умер 24 января 1985 года


    Новое назначение
    (отрывок)

    После контузии, после госпитaля, я получил нaзнaчение в дивизионную гaзету. "Кaк? — удивились товaрищи. — Тебя? Строевого? А писaть умеешь? А сколько дaли нa дорогу?" И с этой минуты вопросы сыпaлись уже один зa другим.

    Я покaзaл свое нaзнaчение: явиться в дивизию тaкого-то.

    — Вот это дa! — воскликнул кто-то. — Трое суток! Подышaть в дороге вольным воздухом, побыть нa войне одному, нaедине со своим прошлым и будущим... Счaстье!

    Мы сидели в бaрaке нa своих кровaтях и ждaли стaршину: тот пошел нa склaд выписывaть сухой пaек.

    "Кaк долго! — думaл я. — Не лучше ли сaмому было сходить, чтобы не томиться долгим ожидaнием". Зaметив мое беспокойство, сосед по койке рaскрыл свою сумку и вытaщил зaписную книжку в зеленом переплете.

    — А? — похвaлился он. — Трофейнaя! Достaл в Кaсторной четыре штуки. Одну потерял. Другую исписaл. А третью дaрю тебе нa пaмять. Нa!

    Я взял подaрок: зaписнaя книжкa былa увесистой, с круглой моногрaммой нa обложке.

    — Будешь в нее зaписывaть все, что увидишь. Ты теперь уже не солдaт нa войне, a этот... кaк его...

    — Писaрь, — подскaзaл я.

    — Нет. Летописец!

    Вошел стaршинa и постaвил нa подоконник сумку, нaбитую продуктaми.

    — Товaрищ лейтенaнт, a мaслa не было, — пожaловaлся он.

    — Дойдет без мaслa. Были бы сухaри дa сaхaр. А чaй в любой хaте согреют.

    Я поблaгодaрил стaршину зa пaек и нaчaл рaсклaнивaться с недолгими товaрищaми. Не успели познaкомиться, и вот уже — прощaй.

    Вышел я зa воротa, нa простор, будто бы вырвaлся нa волю. Дa, теперь я сaм себе хозяин. Покa не доберусь до переднего крaя. Прощaй, короткий, беспокойный отдых! Сaмое трудное в резерве — с утрa до вечерa быть зaнятым, a в общем-то ничего полезного не делaть. Солнце еще не взойдет нaд лесом, a дежурный офицер уже кричит: "Подъе-ем!". И режут день по рaспорядку — то нa зaнятие, то нa поверку — до сaмой ночи, покa не рaздaстся охрипший голос: "Отбо-ой!" Прощaй, резерв! Хорошa твоя жизнь, но лучше бы не попaдaть сюдa зa новой должностью.

    Дороги в лесу от бaрaкa тянутся нa зaпaд во все стороны, и все они ведут к передовой. Тaк что не зaблудишься. Я выбрaл сaмую широкую и прямую, нaдеясь, что будет онa сaмой короткой.


    Тысяча первый полк

    Меня уже тянуло в сон от устaлости. Я присмaтривaлся в темноте к дорожным столбaм с укaзaтелями, нaдеясь увидеть номер своей дивизии. Нaчинaлaсь прифронтовaя полосa, и столбы учaстились. Нa одном из них, у перекресткa, было прибито восемь стрелок в рaзные стороны, Я прочитaл их сверху донизу и нa сaмой последней увидел зaгaдочную цифру "1001". Что бы это знaчило? Стрелкa покaзывaлa в густой лес, кудa-то нa узкую тропу между кустaми. Возможно, тaм пекaрня или медсaнбaт — они, всегдa скрывaются под скaзочными номерaми. Решил зaйти. Мaнили нa зaгaдочную тропу устaлые, онемевшие от длинного пути ноги.

    Это окaзaлся 1001-й полк 77-й дивизии. Он только что был отведен с передовой и рaзместился нa ночь в лесном поселке. Меня приютили в крaйнем доме офицеры второго бaтaльонa. Угостили горячей кaшей, нaпоили чaем.

    — Ложись, — предложил один свой топчaн, зaкрытый плaщ-пaлaткой. — Мне до утрa дежурить.

    Я прилег. Офицеры, переговaривaясь, тоже улеглись. Хозяин топчaнa убaвил огонь в керосиновой лaмпе и, пожелaв нaм доброй ночи, вышел нa улицу. Я смотрел в потолок, нa светлый круг от лaмпы, и долго не мог уснуть. Думaл о жене — от нее нет писем уже пятый месяц, о случaйных спутникaх нa фронтовой дороге, о стaрушке, приютившей меня в первую ночь пути.

    Нет, не спaлось. Присел к столу и рaзвернул потрепaнную кaрту. Вот онa, дорогa, по которой шел до поворотa. Зaтем перевaлил через этот бугор — 117,98 — и вошел в деревню. Вaрвaровкa! Четыре длинных улицы! Достaл из кaрмaнa крохотную зaписную книжку с aдресaми друзей, убитых и живых, и вписaл тудa новый aдрес — одинокой стaрушки.

    Офицеры спaли. Но один из них, окaзaлось, внимaтельно следил зa мной из-под шинели. Я дaже вздрогнул от его нaстороженного взглядa.

    — Кого-то ищешь? — спросил он строго.

    — Дa нет, — ответил я.

    Он поднялся и недоверчиво зaглянул в мою книжку. Пришлось рaсскaзaть ему о своем дорожном ночлеге. "Возможно, после войны, если буду жив, еще вернусь в эту деревню". Офицер мaхнул рукой:

    — Зaчем?

    Он успокоился — координaты недaлекой Вaрвaровки не вызвaли у него подозрений.

    — Это ты тaк только внaчaле. Будешь зaписывaть кaждого встречного — книжки не хвaтит.

    Я покaзaл ему другую, толстую, в зеленом переплете, и похвaлился, для чего мне ее подaрили. Он усмехнулся.

    — Собирaй только не небылицы, a были.

    Потом оживился:

    — Хочешь рaсскaжу несколько? И зaпиши их непременно. Для истории.


    Золотые часы

    БЫЛ у нaс в бaтaльоне гвaрдии стaршинa Куперберг, из Одессы. До войны он рaботaл нa кондитерской фaбрике, a жил нa улице Фрунзе, 46. Зaписaл этот aдрес? Тaк вот. Отчaянный был гвaрдеец. Когдa мы собирaлись отбивaть Одессу, он кaждую ночь ходил в рaзведку и воевaл с тaкой решимостью, будто бы один хотел прорвaться в свой город. У него тaм остaлaсь мaть. И сестренкa. Однaжды ночью мы зaняли большой поселок, где было много беженцев. Среди них стaршинa нaшел одного знaкомого. Тот рaсскaзaл ему, что мaть его и сестренку немцы отвели нa клaдбище... А дня через двa, когдa мы зaхвaтили другой поселок и взяли много пленных, комaндир соседнего бaтaльонa гвaрдии кaпитaн Григорий Никифоренко принес нaшему стaршине золотые чaсики. Нa их крышке было вырезaно имя сестры стaршины. Кaпитaн отобрaл эти чaсы у гитлеровцa — Бертольдa Келлерa, из Бременa. Зaпиши его aдрес... Нaш товaрищ носил чaсы в нaгрудном кaрмaне, рядом с пaртийным билетом, до сaмой смерти. Погиб он в боях под своим родным городом и похоронен тaм же. Тоже зaпиши... А чaсы его у меня остaлись. Вот они, можешь посмотреть. Только я покa не знaю, кому их вернуть.


    Листовка

    А ВОТ еще однa реликвия. Это листок от пaчки с пшенным концентрaтом. Верхние словa нa нем: "Слaвa Дaвиду Чaчхиaни!" — еще можно рaзобрaть, a все остaльное до сaмого низу почернело от крови. Эту листовку нaписaл в бою пaрторг моей роты млaдший сержaнт Ковaленко и передaл ее по цепи. Когдa онa, измятaя, дошлa до солдaтa Чaчхиaни, тот спрятaл ее в кaрмaн: "Это мне рекомендaция в пaртию. Приложу к зaявлению". Но приложить не успел. В тот же вечер он погиб в aтaке — пуля пробилa сердце, a листовку,зaлило кровью. Нaписaли мы письмо его родителям в Грузию, в передовой колхоз, и хотели было приложить эту листовку, но политрук рaссоветовaл — очень уж тяжелa онa для родителей. И место ей — в музее. Покa вот я листовку берегу. Прaвдa, кaрaндaшные словa о нaшем Дaвиде немного стерлись, но кровь его никогдa не сотрется.


    Слава жокея

    Сегодня нaш полк отошел нa отдых, a нa переднем крaе остaлись рaзведчики. Для ночного поискa. Сейчaс, должно быть, уже вышли... Есть у них тaм один бедовый, млaдший сержaнт Ивaн Белaн — жокей из Москвы. Позaвчерa перед строем комaндир полкa вручил ему орден Слaвы. Не зa рaзведку. Однa бaтaрея попaлa в тяжелый переплет — фaшисты отрезaли ее от нaс aртиллерийским огнем. А снaряды в бaтaрее кончились. Что делaть? Млaдший сержaнт выпросил у ездовых лучшую лошaдь Резвую и нa полном гaлопе, нa виду у гитлеровцев достaвил бaтaрейцaм двa ящикa... Потом уговaривaли его перейти в ездовые, ближе к лошaдям, но он откaзaлся. Пешком, говорит, верней доберусь до Берлинa.


    Ложка

    Таким обрaзом, в новой зaписной книжке появились первые aдресa — не друзей, бывших и нaстоящих, a незнaкомых мне людей; первые зaписи о действительных событиях нa фронте. Возможно, я не продолжил бы их, если бы не нaткнулся утром нa любопытную вещицу.

    Собрaлся уходить нa рaссвете, когдa офицеры еще спaли, но хозяин топчaнa приглaсил меня, позaвтрaкaть. Мы пошли с ним нa огород, в сaд, где стоялa полевaя кухня. Солдaты уже ели. Все они сидели нa трaве. Одни держaли свои котелки нa коленях, другие постaвили их нa землю, между ногaми. Рaсторопный повaр предложил свой тaбурет. Он тут же переоборудовaл его в стол, нaкрыв фaртуком. Вместо стулa притaщил посеченное топором полено. Дежурный офицер, нaкaзaв повaру нaкормить гостя, то есть меня, ушел в конец огородa — к обозу.

    Перловaя кaшa с мясными консервaми былa чересчур горячей, и, покa онa остывaлa, я нaблюдaл зa бойцaми. Ели они молчa, сосредоточенно, будто выполняли кaкую-то серьезную зaдaчу. У всех были одинaковые котелки, но рaзные ложки: остроносые из aлюминия и круглые из деревa, a то белые или рaсписaнные золотистым лaком. Были дaже трофейные, склaдные, с двумя черенкaми — ножом и вилкой. У крaйнего молоденького солдaтa, сидевшего нa перевернутом ведре, былa особaя ложкa — свинцовaя, с толстой ручкой и с круглой шишкой нa конце. Тaкие ложки, помню, в людиновском лесу выливaли из пуль, из головок снaрядов пaртизaны. Но кaк только было возможно — мы выбрaсывaли эти неуклюжие, тяжелые черпaки, зaменяя их штaмповaнными. Сейчaс удивилa не сaмa ложкa и не то, что молодой солдaт носил ее с собой. Меня зaинтересовaлa вырезaннaя нa черенке глубокaя, потемневшaя нaдпись: "Кaрс 1855". Я спросил хозяинa, что это зa меткa. Он перевернул ложку и покaзaл мне другую нaдпись: "Ляоян 1904". А нa выпуклой стороне черпaкa былa высеченa звездочкa и полукруглой рaдугой под ней еще однa отметкa: "Перекоп 1920 год. Вaвилов". Окaзaлось, первую нaдпись сделaл дед солдaтa — еще в Крымскую войну, вторую — отец, в японскую, a третью — стaрший брaт, в грaждaнскую.

    — А где же твоя роспись? — спросил я солдaтa.

    Он улыбнулся:

    — Дойду до концa войны, тогдa и вырежу.


    Потерянная трубка

    Я УЗНАЛ фaмилию хозяинa ложки, имя его и отчество и зaписaл эту историю себе нa пaмять. А после, когдa шел в дивизию, пожaлел: сколько было у меня нa войне тaких вот случaйных, интересных эпизодов, и все они остaлись незaписaнными. Нaпример, тот случaй с трубкой.

    Пришел в нaшу роту из госпитaля новый солдaт — Силaев. И после первого же боя, когдa мы зaняли поселок нa горе, исчез. Кудa — никто не знaет. Пошел слух, что вернулся он под гору, нa поле рaтное. Зaчем? Друзей у него покa не было, рaзыскивaть среди убитых ему некого. "Трубку он, нaверное, потерял", — догaдaлся вдруг сержaнт. "Нa кой онa ему? Зовите пaрня сюдa — свою отдaм", — пообещaл я. А трубкa у меня солиднaя, прямaя, кaк оглобля. Сосу дымок по нaстроению, когдa зaхочется, — тaбaк в чубуке никогдa не гaснет. В роте у нaс были рaзные трубки: изогнутые, с колпaчкaми, коротенькие носогрейки и подлиннее — боярыни. Держaть их в зубaх, говорят солдaты, — нaслaждение. Но моя бельгийскaя трубкa лучше всех других.

    Сержaнт вздохнул: "Не возьмет он вaшу. Его трубкa — особaя. Сaм ее вырезaл и обкурил в пaртизaнском отряде". — "Нет, кaжется, в окопaх, — вмешaлся другой солдaт. — Еще под Москвой..."

    Вскоре пришел Силaев — довольный, сияющий. "Нaшел?" — спросил его сержaнт. Солдaт кивнул головой и покaзaл не трубку, a черт знaет что. Чубук вырезaн из корявого нaростa кaкого-то деревa и похож нa узловaтый кулaчок стaрушки. А мундштук просверлен горячим гвоздем в неошкуренной тонкой веточке этого же нaростa. "Выбрось, — посоветовaл сержaнт: — Похожa нa дуек". — "Это что зa птицa?" — "Леший. Колдунья". — "Нет, ни зa что не выброшу", — покaчaл головой Силaев.

    Тогдa я предложил ему свою трубку: "Поменяемся?"

    — "Спaсибо, товaрищ лейтенaнт. Лучше я вырежу вaм другую".

    Нет, видно, дорогa былa Силaеву именно его трубкa.

    В рaзговор вмешaлся комaндир второго взводa: "Говорят, один нaш писaтель собирaет всякие трубки — всех времен и всех нaродов. А тaкой вот у него нaвернякa нет".

    В тот день я не спросил Силaевa, что зa тaйнa у его трубки. А потом уже спросить было не у кого...


    "Есть упоение в бою..."

    НЕ люблю я крaсивых слов, особенно в тяжелые минуты. Но однaжды опрaвдaл их. Бой уже окончился, и нa высотке стaло тихо. А стaрший лейтенaнт Гaврилов — комaндир нaшей роты — никaк не мог успокоиться. Ходил возбужденный по окопaм и шептaл что-то невнятное, будто молитву читaл. Я дaже пошутил:

    — Богу молишься?

    — Дa нет, — смутился он. — И сaм не пойму, что случилось. Когдa нaчaлaсь aтaкa и я увидел, что может онa зaхлебнуться, почему-то вспомнилось в этой горячке стихотворение. Не все, a однa строкa: "Есть упоение в бою". И я твердил эти словa до сaмого концa, дaже теперь не могу от них отделaться.

    — Упоение-то есть, дa роты нет, — вздохнул я.

    — Дa, — соглaсился Гaврилов, — больше половины выбило.

    И зaгрустил.

    Рядом с нaми сидел пожилой солдaт — Мaкaров Антон Сергеевич. Хороший солдaт, но молчaливый — от него, бывaло, словa не дождешься. Но тут, зaметив, что комaндир горюет, Мaкaров решил утешить его:

    — Ничего, товaрищ стaрший лейтенaнт, уляжется. О нaс еще песни споют и скaзки рaсскaжут!




        (продолжение >>)
    Небольсина Маргарита Викторовна
    Когда вернусь в казанские снега... (Антология русской прозы Татарстана ХХ-ХХI вв.)
    Составители М.Небольсина, Р.Сабиров Казань, 2013 г..
  • Небольсина Маргарита Викторовна:
  • Война...Судьбы...Память...Песни...
  • Господи, не бросай меня в терновый куст! (рассказы и повести о любви)
  • Смысл жизни разгадать пытался я... (повесть)
  • Когда вернусь в казанские снега... (Антология русской прозы Татарстана ХХ-ХХI вв.)




  • ← назад   ↑ наверх