• История -Публицистика -Психология -Религия -Тюркология -Фантастика -Поэзия -Юмор -Детям                 -Список авторов -Добавить книгу
  • Константин Пензев

    Хемингуэй. Эпиграфы для глав

    Мусульманские праздники

    Тайны татарского народа


  • Полный список авторов

  • Популярные авторы:
  • Абдулла Алиш
  • Абдрахман Абсалямов
  • Абрар Каримулин
  • Адель Кутуй
  • Амирхан Еники
  • Атилла Расих
  • Ахмет Дусайлы
  • Аяз Гилязов
  • Баки Урманче
  • Батулла
  • Вахит Имамов
  • Вахит Юныс
  • Габдулла Тукай
  • Галимжан Ибрагимов
  • Галимъян Гильманов
  • Гаяз Исхаки
  • Гумер Баширов
  • Гумер Тулумбай
  • Дердменд
  • Диас Валеев
  • Заки Зайнуллин
  • Заки Нури
  • Захид Махмуди
  • Захир Бигиев
  • Зульфат
  • Ибрагим Гази
  • Ибрагим Йосфи
  • Ибрагим Нуруллин
  • Ибрагим Салахов
  • Кави Нажми
  • Карим Тинчурин
  • Каюм Насыри
  • Кул Гали
  • Кул Шариф
  • Лев Гумилёв
  • Локман-Хаким Таналин
  • Лябиб Лерон
  • Магсум Хужин
  • Мажит Гафури
  • Марат Кабиров
  • Марс Шабаев
  • Миргазыян Юныс
  • Мирсай Амир
  • Мурад Аджи
  • Муса Джалиль
  • Мустай Карим
  • Мухаммат Магдиев
  • Наби Даули
  • Нажип Думави
  • Наки Исанбет
  • Ногмани
  • Нур Баян
  • Нурихан Фаттах
  • Нурулла Гариф
  • Олжас Сулейменов
  • Равиль Файзуллин
  • Разиль Валиев
  • Рамиль Гарифуллин
  • Рауль Мир-Хайдаров
  • Рафаэль Мустафин
  • Ренат Харис
  • Риза Бариев
  • Ризаэддин Фахретдин
  • Римзиль Валеев
  • Ринат Мухамадиев
  • Ркаил Зайдулла
  • Роберт Миннуллин
  • Рустем Кутуй
  • Сагит Сунчелей
  • Садри Джалал
  • Садри Максуди
  • Салих Баттал
  • Сибгат Хаким
  • Тухват Ченекай
  • Умми Камал
  • Файзерахман Хайбуллин
  • Фанис Яруллин
  • Фарит Яхин
  • Фатих Амирхан
  • Фатих Урманче
  • Фатых Хусни
  • Хабра Рахман
  • Хади Атласи
  • Хади Такташ
  • Хасан Сарьян
  • Хасан Туфан
  • Ходжа Насретдин
  • Шайхи Маннур
  • Шамиль Мингазов
  • Шамиль Усманов
  • Шариф Камал
  • Шаукат Галиев
  • Шихабетдин Марджани
  • Юсуф Баласагуни




  • Небольсина Маргарита Викторовна

    Когда вернусь в казанские снега...

    (Антология русской прозы Татарстана ХХ-ХХI вв.)

    АРЯМНОВА Вера Николаевна

    Родилась в январе 1954 года в рабочем поселке Янаул (Башкирия).

    В начале 1973 приехала в Набережные Челны, участвовала в строительстве автогиганта.

    В настоящее время работает в республиканской газете «Республика Татарстан. Живет в Казани.

    Автор книг: "Оловянный батальон" (2001 г);

    "Синица в небе". (2002 г);

    "Ангелы". (2011 г.)

    "Дама с прошлым". (2011г.)

    "В стране родной". (2011 г.)


    Пёс

    Муж Антониды превратился в пса. В крупного, хорошего пса непонятной породы. Произошло это постепенно. По какой причине, Антонида не знает — может, вирус какой подхватил, два года болтаясь вдали от семьи, а может, думает она иногда с обидой, без всякого вируса, по собственному желанию. Потому как ни разу не видела Антонида, чтобы мелкие — поначалу — изменения, которые замечали оба, его огорчали, или хотя бы удивляли. Он казался даже довольным, обнаруживая новые собачьи признаки на собственном теле.

    А началось все с запаха. Вернее, с его пропажи.

    Антонида собирала рубахи Алексея в стирку. И по женской слабости, а скорее, по старой памяти, ведь женской слабости к мужу у Антониды к тому времени уже не осталось, прижала их к лицу и вдохнула запах. Вот тут-то и обнаружилось, что прежнего, родного духа от них не исходило — рубашки резко и явственно пахли псиной. Большого значения этому Антонида сначала не придала и, может, вскоре забыла бы об этом, если б не событие, последовавшее аккурат в тот вечер, когда выстиранные "Тайдом" с лимонным запахом рубахи она тщательно выгладила и повесила в шкап на плечики — по две рубашки на каждое.

    Закончив работу, она вошла в большую комнату, где последнее время спал на диване муж. Алексей смотрел телевизор, но на приход жены отреагировал, протянув к ней обе руки. Антонида легонько погладила его и присела на диван. Алексей с готовностью подвинулся и тут же, зевнув, потянулся во весь свой огромный рост. Одеяла не хватило, и одна нога выпросталась наружу. Ладно бы нога, а была это не нога, а собачья лапа. Рыжеватая на вид, с крупными растопыренными когтями. Антонида, вскочив, оторопело глядела на нее, а после перевела взгляд на мужнино лицо. Он тоже смотрел на лапу, и, похоже, она занимала его больше, чем донельзя удивленная Антонида. Потом, как бы с сожалением, втянул лохматую под одеяло и через секунду снова выпростал, но уже не лапу, а свою, вполне человеческую ногу.

    — Фу ты, причудится же такое! — облегченно выдохнула Антонида и снова посмотрела на лицо Алексея. Он, как ни в чем не бывало, смотрел на экран. Куда ж это мне мозги-то повело, подумала Антонида, с чего мне все это приблазилось? Антонида устыдилась собственных галлюцинаций в отношении мужа и почувствовала себя виноватой перед ним.

    — Алеша, можно я побуду с тобой, — жалобно сказала и обняла мужа. Тот заулыбался, глянул в глаза Антониде ласково и преданно. Она положила голову на плечо Алексея и вдруг услышала упругие, дробные удары в мягкую спинку дивана. Скосив глаза, увидела: крупный собачий хвост в легкую загогулину колотит, как бы от радости, по обивке дивана, и на ней остаются рыжеватые шерстинки. "Линяет..." — последнее, что подумала Антонида и хлопнулась в обморок...

    Сначала Антонида пыталась разговаривать с Алексеем, надеясь остановить процесс.

    — Я всегда изнутри был псом, — сообщил муж.

    — Как это псом, я же влюбилась в тебя, замуж пошла, детей тебе родила! Никакого пса ты даже отдаленно не напоминал.

    — Ну да, — ухмыльнулся Алексей, — я же старался тебе понравиться, на задних лапах перед тобой ходил.

    — А почему же теперь не ходишь? — всхлипнула Антонида.

    — Ну, нельзя же всю жизнь на задних лапах проходить. Ты вот попробуй всю жизнь — на цыпочках...

    На такой резон Антониде и не возразить было... Дальнейшие разговоры на эту тему муж обрывал лаем. Как только заговорит Антонида об этом, Алексей — в лай. А потом стал лаять и по другим поводам.

    Совсем прохудилась на веранде крыша. Антонида купила рубероид, Алексей покрыл половину крыши и забросил дело. Как только она напоминала ему о приближающихся вместе с осенью дождях — начинал лаять. При этом у него то уши собачьи прорастали ненадолго, то нос покрывался шерстью, а то и вся голова превращалась в псиную. Антонида пугалась и отступалась от него. Что делать с крышей, никак придумать не могла. Не просить же соседа чинить — при живом-то хозяине! В округе все знали Алексея как мужика с золотыми руками и большой силищей. У всех на виду Алексей когда-то один этот дом из разрухи поднял: и фундамент под него подвел, и крышу сменил, и веранду пристроил, и много еще чего. Соседи, кажется, ещё не догадывались, что происходит с Алексеем.

    Антонида весь этот ужас переживала вдвойне. Десятилетний Колька был свидетелем отцовских превращений, и хотя его-то малолетство хранило от глубокого переживания происходящего, Антониду, как мать, не спасало ничто. Она шла на работу. Сначала на одну, потом на другую — помимо основной, подрабатывала мытьем полов в двух магазинах и в подъезде жилого дома. Весь день таская с собой Кольку за руку, она чувствовала, что думает с ним об одном.

    — Вообще-то, мам, я всегда мечтал о собаке. Как ты думаешь, папа когда-нибудь превратится в собаку насовсем? — высказался однажды Колька.

    Антонида не сдержалась и заплакала.

    "Насовсем" Алексей превращался в собаку довольно часто и собакой нравился ей больше, чем человеком. В собачьей ипостаси мужа проглядывала его бывшая человеческая сдержанность и дружелюбие. В человеческом же обличье и при частичных превращениях Алексей стал невыносим. Он чесался задней ногой, не снимая ботинка, добивался, чтобы вылизанные им тарелки и сковородки считались вымытыми, за стол с нею и Колькой садиться перестал, а издали, неотрывно и преданно глядя на людей, дожидался, когда Антонида поставит еду перед ним на пол. Колька порой забавлялся: служи! И Алексей, подмигивая сыну человеческим глазом, выхватывал подачку. Антонида впадала в истерику, Алексей начинал злобно рычать и скалить уже вполне собачьи клыки — он не выносил отрицательной эмоциональной реакции на свое поведение. А собакой ластился, лизал руки... Но однажды попытался обнюхать Антониду под подолом. "Прочь, прочь, пошёл вон", — закричала она не своим голосом, и пёс, поджав хвост, проворно выскользнул за калитку. Любопытно, что задвижку открыл быстро, вполне по-человечьи — передними лапами, встав на задние.

    Быть женой полупса-получеловека невмоготу. Антонида тосковала и однажды излила тоску соседке Алле, рассказав все. Алла была супругой бизнесмена. Новенький дом их горделиво возвышался среди других, выросши, как гриб, за одно лето. Мужики-соседи проходили мимо, отвернувшись, потому как у себя дома отбивались от жен, ставивших им мужа Аллы в пример. Доказывали женам — никакой работой денег таких не заработаешь, только воровством. Зато женщины относились к новой соседской паре уважительно-подобострастно, сразу признав за ней первенство над всей улицей. И шли к Алле с любой нуждой — позвонить, денег занять, помочь похлопотать о чем-то, просили советов. Алла соседок привечала: ведь никакие железные решетки на окнах не спасут от грабителей, а вот хорошее отношение соседей ввиду такой опасности дело совсем не лишнее.

    Рассказ Антониды близился к концу, когда зашла Нина — позвонить с Аллиного телефона. А Антонида остановиться не сумела, досказала свою историю при ней. И если глаза Аллы по мере рассказа становились все более удивленными и испуганными, то Нина как будто не нашла в нем ничего удивительного.

    — Ну и чего ты ревишь-то?[10] — строго сказала Антониде Нина. — Эко дело, пес! Солидное существо, дом охранять станет. У меня вона — пятый год Васька пятак да хвост закорючкой отращиват, копыты, опять же. Да еще хрюкат, как по пятаку-то хлопну газеткой или чем попало. Совсем превратится — куды его? На мясо, что ль? Никак нельзя, двои робят у нас, внуки.

    — Женщины, вы с ума сошли, или разыгрываете меня?! — почти взвизгнула Алла. — Идите с Богом, думать надо было, за кого замуж выходите и от кого детей рожаете! И вообще перестаньте, все это бред, бред!

    — Дак вовсе не бред, Аль, — сказала Нина. — От винища все. Сперва пьют-пьют, а под конец така мутация и выходит с имя. Ниче не понимают, ниче не делают, обыкновенный алкоголизьм. Только раньше не превращались, а теперь превращаются. Вона смотри, спида раньше тоже не было, а ноне есть. Мало ли какого сраму нанесло, и это тож...

    Алла меж тем уже поднялась с дивана, совладав с собой. Вежливо выпроваживая женщин, вышла с ними на крыльцо. Глаза ее вдруг округлились, она смотрела в направлении дома Антониды. У калитки стоял Алексей и, глядя на пробегавшую мимо собаку, преображался на глазах: встал на четвереньки, оброс шерстью, хвостом, завилял им и весело побежал за собакой...

    — Ну вот и отдохнешь от его теперь, — заявила Нина Антониде, — он за сучкой-то далеко убежит, может, с неделю его не будет, может, доле. Ты пока будку спроворь, он, может, больше в человечье обличье и не придет, я об таком слыхала. Лучше б и не вертался, опосля того тебе с ним еще хуже будет. Мне Ваську-то кастрировать пришлось, как он к соседской хрюшке в сарай зашел. А твой не дастся — эко пёс какой громадный!..


    Утро

    И никого рядом!.. Никого, а Ваня же проснулся!

    — Где мой дедушка... — попробовал захныкать, но понял, действительно — никого в доме. Он обвел глазами знакомую комнату. Испанские, китайские, корейские, и даже покемоны отечественного производства отчужденно смотрели с полок. Ваня вспомнил о великолепном красном мотороллере, который, вероятно, дожидается его на веранде, и немного приободрился.

    — Няня! — на всякий случай громко крикнул мальчик.

    — Ни няни, ни Бабочки, ни папы, ни мамы... — в окно просунулась морда Коня и широко улыбнулась:

    — Доброе утро, малыш.

    — Где дедушка?

    — Дедушка уехал вчера, ты же знаешь.

    — Почему он уехал? – капризно спросил Ваня.

    — Пойдем погуляем, там и поговорим.

    — Мы пойдем в магазин?

    — Лучше погуляем в Саду.

    — Хочу в магазин! Купишь мне игрушку?

    — Нет.

    — Чупа-чупс?

    — Но у нас же нет денег.

    — Есть! Я сам куплю! — Ваня заглянул под подушку и достал оттуда дедушкин подарок — зеленую денежку с дядькой посередине.

    — Хорошо, пойдем, — согласился Конь.

    — Почему ушла няня?

    — Не почему, а куда. Няня ушла за молоком. Она думала, ты будешь долго спать.

    — А папа с мамой?

    — Ну, их просто опять нет. Они теперь в Дамаске.

    — А я...

    — А ты в Саду, со мной.

    — Не хочу в Саду! Не хочу тебя слушаться!

    — А по попе хочешь?

    — А дедушка увидит, он тебе...

    — Дедушка меня никогда не увидит, он видит то, что видит, а не то, что есть.

    — А Бабочка тебя видит?

    — Бабочка видит, но ее тоже нет.

    — Почему?

    — Потому что ей нравится Гофман, а твоему дедушке нет. И они поссорились. Она еще не знает, что дедушка уехал. Узнает, придет к тебе.

    — А кто такой Гофман?

    — Человек маленького роста с причудливыми манерами и некрасивым лицом.

    — Страшный?

    — Страшно талантливый. Некоторые думают, он пьяница. А он талантливый писатель и мужественный человек. Он показал, что волшебство вторгается в земной мир. Ему удалось это как никому другому... Но ночь и волшебство одно, а среди бела дня строптивый судья сочинял заключения, в которых не боялся требовать освобождения хороших людей, хотя был нанят на службу Его Королевским Величеством совсем для других дел.

    — И Бабочка его любит, да?

    — Ну да. У них много общего. Например, мечта побывать в Венеции. И родились они в один день, только Гофман лет на двести раньше. Но это неважно, свой день рождения она всегда отмечает вместе с Теодором.

    — Теодором?

    — Эрнстом Теодором Вильгельмом — такое имя у Гофмана-юриста. А Гофман-писатель заменил Вильгельма на Амадея. Потому что он любил музыку Моцарта. Таким образом, Гофманов было два: Эрнст Теодор Амадей и Эрнст Теодор Вильгельм. А может, больше. Ведь он еще и музыкант, и художник. Да ты скоро сам с ним познакомишься.

    — Не хочу.

    — Все равно Бабочка вас познакомит.

    — Ты меня любишь?

    — Ну да...

    — Тогда покатай.

    — Садись.

    Конь подогнул передние ноги и Ваня быстро устроился между его крыльями.

    — А почему ты никогда не летаешь, у тебя же есть крылья!

    — Ну, я же не птица. И я старый.

    — А дед мне купит самолет. Он меня любит.

    — Малыш, тебя все любят: и няня, и Бабочка, и папа с мамой.

    — Хочу самолет! Настоящий!

    — А звезду с неба ты не хочешь?!

    — А ты можешь достать?! — простодушно ахнул Ванюшка.

    — Нет, — смутился Конь, — ты же знаешь, я не летаю...

    Они помолчали, и Ваня погладил шелковую гриву:

    — Не переживай. Ты мне все равно нравишься. Когда дед купит мне самолет, мы вместе с тобой полетим за звездой.

    Возле магазина Ваня спешился, скользнув вниз по крылу Коня. А когда Конь попытался вернуть крыло в прежнее положение, то болезненно охнул.

    — Я сделал тебе больно? — забеспокоился Ваня.

    — Да нет, я сам перестарался, опуская крыло вниз, чтобы тебе удобнее было слезать. Ничего, пройдет, это просто застарелый остеохондроз. Он иногда дает о себе знать. Ну вот, уже легче, — сказал Конь, с видимым усилием складывая крылья на спине. — Ну, пойдем в магазин.

    Возле двери мальчик остановился, потому что увидел объявление: "Вход с собаками строго воспрещен. Штраф 50 рублей".

    — Знаешь, Конь, ты подожди меня здесь, я один пойду.

    — Малыш, мне бы не хотелось отпускать тебя по двум причинам: я должен видеть тебя, чтобы с тобой ничего плохого не случилось, а ты должен видеть меня, чтобы я существовал. Когда меня не видят, я не существую.

    — Это больно?

    — Когда-нибудь узнаешь. Дело не в боли, а в том, что может не получиться вернуться к тем, кого любишь.

    — Видишь ли, ты слишком большой, ты просто не протиснешься в дверь магазина.

    — Это не проблема. Смотри!

    Конь трижды обернулся вокруг себя, с каждым оборотом становясь все меньше. Взглянув, как в зеркало, в стеклянную витрину, горделиво сказал:

    — Теперь протиснусь. Ну, как тебе мой размерчик?

    — Теперь еще хуже, — хмуро сообщил малыш. — Теперь ты... как Конек-Горбунок, размером с собаку. А с собаками в магазин нельзя!

    — Так давай не пойдем туда.

    — Я хочу чупа-чупс! И новую игрушку.

    — Ладно, малыш, раз так хочешь — иди.

    ...В Саду шел дождь и было темно. А в Ваниной комнате горел ночник. Мальчик не спал. Новый покемон стоял в ряду с другими и ничем не отличался от остальных, пищащих и поющих, поломано-хрипящих и молчаливых от роду. Ване хотелось с кем-нибудь поговорить, но покемоны, зайцы, медведи и прочая плюшевая братва оставалась к этому равнодушной. А няня давно спала. Ваня привык ходить по дому после того как она засыпала, но сегодня путешествия по темным комнатам не привлекали. Мальчик выскользнул из-под одеяла и подошел к окну. Все-таки жалко, что Конь исчез, как только Ваня вошел в магазин. Ваня сердился на Коня: не мог подождать! Но сердился он не очень, разгневаться всерьез мешало какое-то ощущение, похожее одновременно на горячую жгучую точку в груди и на нестерпимый непрекращающийся звук — Ваня пока не знал, что это не дает ему покоя стыд, не знал, как избавиться от дискомфорта. Он еще не умел.

    За окном по стволам и листьям катилась вода — капельками и струйками. Ваня вглядывался в темноту, надеясь обнаружить в Саду Коня, но тщетно. Неужели Конь больше никогда не вернется, и это он, Ваня, виноват?..

    — Мне плохо, Конь, — прошептал Ваня.

    ...На столике, между тремя вишнями и сухим сливовым стволом вспыхнула свеча. Дождь не гасил ее. Ваня во все глаза смотрел на огонек и постепенно различил силуэт напротив свечи — маленький человек, похожий на карлика, с крючковатым носом и загнутым вперед подбородком сидел в странной, манерной позе, не касаясь спиной скамейки... Это был Гофман.

    — Ты не знаешь, где Конь? — почти выкрикнул Ваня. Дождь стекал по его полным щечкам, и казалось, это слезы.

    — Не знаем, — ответствовал Гофман. Ваня заметил, что лицо его странно подергивается. — Но Вы-то, молодой человек, должны знать. А мы нет, не знаем.

    И не успел Ваня спросить, почему "мы", как увидел — прислонившись спиной к стволу одной из вишен, стоял еще один Гофман. Гофманов было два! Этот, второй, держал в руках исписанный каллиграфическим почерком лист.

    — А моя Бабочка тоже пишет, — обратился к нему Ваня, — она пишет стихи, рассказы и статьи.

    — Знаем-знаем... Мои биографы любят отмечать, что я творил в состоянии полного одиночества. Они сильно преувеличивают... Но одиночество, перегруженность работой и отсутствие развлечений, призванные беречь наши природные силы и сообщать духу бодрость и выдержку, — все это в течение длительного времени способно расшатать самый крепкий дух. Бабочка, я бы сказал, пока держится героически... А знаете ли Вы, молодой человек, что героизм противопоказан женской натуре?

    — Не знаю, — честно ответил Ваня.

    — А кем Вы сами собираетесь стать, филистером, Кошельком — как Ваш дедушка, или ... музыкантом?

    — Это почему мой дедушка — Кошелек? — возмутился Ваня.

    — Потому что всякий раз, когда ему надо подумать, вместо мысли у него из уха вылетает купюра. Я сам видел... Филистеры ценят деньги выше творчества.

    — Значит, мой дедушка родился филистером?

    — Филистерами становятся. Рождаются музыкантами, писателями, художниками. Человек может посвятить себя служению искусству или нет, но посвящать себя служению кошельку и желудку он не должен. Именно тогда в нем происходят необратимые извращения человечности.

    — Это какие?

    — Земные обязанности человека не ограничиваются обеспечением физического благополучия. А у филистеров нет другой цели. И все, что ей мешает, отбрасывается, не принимается в расчет, даже принимается в штыки. Например, отдать деньги, чтобы спасти кого-то, филистер не способен...

    — Мне бы Коня спасти, — выдавил из себя Ваня заветную мысль.

    — О, с Конем ты поступил как заправский филистер. Но не огорчайся. Раз исчезновение Коня не дает тебе покоя, не все еще потеряно... В конце концов, наступило только утро твоей жизни, и ты еще можешь кое-что исправить.

    — А Коня, Коня я смогу увидеть?

    — Видите ли, юное создание, Конь Вам был дан авансом. Вы еще ничем не заслужили его увидеть. Но Вы кровный внук Вашей Бабочки, родились и пока живете в мире, созданном ею. И она подарила Вам Коня — этого мудреца из мира грез, чудесного мира снов и сказки. Чтобы Вы не были одиноки, чтобы Вы общались с его недюжинною натурой. Ведь только общение с недюжинными натурами развивает и вкус, и душу. А Вы... предали его на несуществование. Из-за покемона. Может быть, мир бесконечного количества игрушек Вам бесповоротно дороже?

    — Не бесповоротно. Мне скучно с игрушками. Я хочу разговаривать с Конем и летать.

    ...Ваня проснулся в своей кроватке. Все еще была ночь. Мне приснился Гофман, подумал Ваня. Мне...

    Малыш повернулся на другой бок и снова заснул. На сей раз ему приснился Конь. Он мчался, не касаясь копытами земли, крылья его были раскинуты широко и свободно.


    БЕЛОСТОЦКИЙ Юрий Вячеславовович

    Родился 17 апреля 1922 года в селе Ынырга Чойского района Горно-Алтаяской автономной области. После окончания Челябинского авиационного училища служил частях ВВС. Участник Великой Отечественной войны, награжден ордами Красного Знамени, Отечественной войны 2-й степени.

    В 1955 году приезжает в Казань, работает с 1961 года — заведующим отделом газеты «Советская Татария». С 1969 по 1976 года он был консультантом Союза писателей ТАССР, руководил Русской секцией при Союзе писателей ТАССР.

    Автор книг «Крутой вираж» (1957); «Небо хранит тайну» (1972); «И небо — одно, и жизнь — одна» 1974; "И снова взлет..." (1976)

    Умер 20 октября 1983 года.


    И снова взлет...
    (отрывок из повести)

    К добру ли, к худу ли, а только увидел он ее в самое неподходящее время — на утреннем построении, возле КП , да еще под команду «равняйсь», когда, на голову возвышаясь в общем строю полка, он отыскивал глазами «грудь четвертого человека», чтобы порадовать полковое начальство безукоризненной выправкой, а взамен получим. приказ на боевой вылет. Она проходила чуть в сто- роне, по самой кромке летного поля, мгновенно поразив его хотя и не звонкой, но до удивления мягкой и потому более опасной красотой и уж совсем непривычным для фронтовой обстановки нарядом, состоявшим из легкого цветастого платья и туфель на высоких каблуках, о которых на аэродроме за два года не то что летчики, но и девчата уже давно успели позабыть, какие они сеть и как они носятся, эти самые туфли; проходила точно какая-нибудь королева, только что сошедшая на грешную землю со своего королевского трона — рослая и гибкая, слегка откинув голову назад, будто любуясь непорочной синью неба, и Кирилл Левашов, обалдев, прослушал команду и сломал только что спрямленную зычным голосом начальника штаба полковую линию — один к одному начищенные сапоги, подобранные животы колесом выгнутые груди однополчан-летчиков,— что двумя рядами уходила вправо и влево от него, и начальник штаба, аккуратист и чистоплюй, каких мало, каждодневно занимавшийся этим утренним построением с педантизмом неисправимого пехотного служаки (он, говорят, и начал с пехоты), не мог, конечно же, стерпеть такое и выговорил ему с тихой яростью:

    — Вам, лейтенант, особую команду подавать?

    Левашов запоздало вскинулся, в избытке виноватости задрал подбородок выше, чем требовалось, и, лихо выкатив глаза на быстро подходившего к строю командира полка, собрался было побольше хватануть в легкие воздуху, чтобы не опоздать вместе со всеми ответить на традиционное командирское «здравствуйте, товарищи!» мощным «здраст!», но через мгновение голова его на вздувшейся от тесного воротничка шее опять повернулась как бы против течения в ее сторону, причем уже так откровенно, вызывающе, что у начальника штаба на этот раз даже не нашлось слов от возмущения и он только и смог, что, в испуге скосив глаза на командира,— не заметил ли и он такое?— страдальчески, словно у него стрельнуло в пояснице, скривил рот и лишь когда через минуту заново обрел ровное дыхание, зашел командиру полка за спину и погрозил оттуда Левашову своим увесистым кулаком — вот, мол, будет тебе ужо на орехи.

    Сзади Левашова стоял его штурман Борис Сысоев, известный в полку картежник и краснобай. Он-то, Сысоев, и не отказал себе в удовольствии тут же расшифровать Левашову значение этого начштабовского жеста, словно для того он мог быть чем-то вроде ребуса. Быстренько привстав на цыпочки, он с наслаждением просвистел Левашову горячим шепотом в самый затылок:

    — Ну, баню он тебе, Кирилл, сегодня устроит. — Потом, уже достав пятками землю, добавил вроде с веселой завистью: — Но пострадать есть за что: ослепнуть можно, как хороша. Вот бы ее в наш экипаж. А?

    Левашов с удовольствием послал бы своего не в меру услужливого штурмана к черту, но начальник штаба, все еще изогнувшись всем корпусом, глядел на него своим цепким взглядом неотрывно, верно, собираясь подловить еще на чем-то, и он лишь под сурдинку, чтобы услышал один Сысоев, с присвистом, будто сдувал пену с молока, стравил из легких воздух и выразительно шевельнул под гимнастеркой лопатками, что, верно, должно было означать: а катись ты ко всем чертям собачьим. И Сысоев понял этот его закодированный ответ и с пониманием сделал рожицу и хмыкнул, чем привел в веселое расположение духа и стрелка-радиста их экипажа Горбачева, с любопытством следившего, хотя и вполглаза, за этим их изобретательно-живописным разговором и в то же время не дававшего начальнику штаба повода к себе придраться.

    Кстати, этот же Сысоев, как только построение полка кончилось и экипажи распустили по самолетам ожидать сигнала на вылет — полку предстояло идти на бомбежку крупной речной переправы, — похвалился Левашову, что сегодня же к вечеру будет знать об этой невесть как и зачем очутившейся на аэродроме обаятельной незнакомке буквально все, вплоть до того, какого размера она носит бюстгальтер. Сысоев не был циником, однако его упоминание о бюстгальтере, хотя и ввернутое для красного словца, на Левашова подействовало неприятно и он не захотел этого скрыть.

    — Можно подумать, что это она ради тебя сюда приходила, ждет, бедняжка, не дождется, когда ты осчастливишь вниманием,— заметил он неприязненно.— Тоже мне Гамлет, принц датский. Ты что, знаешь ее?

    — Откуда? Первый раз вижу. Как и ты.

    — А чего же тогда говоришь? Да еще насчет этих самых, — и Левашов, болезненно сморгнув, живописно поводил пальцами вокруг клапанов карманов на гимнастерке.

    — Говорю, значит, знаю. Да и что из этого?

    — А то, что поганое дело так говорить о незнакомой женщине, которая, к тому же, наверное, постарше нас, — опять холодно отрезал Левашов. — Ты заметил, она уже далеко не девочка: и походка, и осанка, и все такое прочее А ил — «бюстгальтер». Совесть надо иметь...

    Сысоев искоса глянул на своего друга: что это, дескать, с ним, из-за чего он вдруг взбеленился, ведь не родственница же она, эта красотка, ему в самом деле, чтобы сразу, вот так, с полуоборота завестись, какая это муха его вдруг укусила? А тот, чуть помолчав,— они уже подходили к стоянке самолетов, на которой, как муравьи, копошились техники и мотористы, взад и вперед сновали водо- и маслозаправщики,— вдруг произнес с чувством, как если бы Сысоева рядом с ним вовсе не было:

    — А что хороша она, так уж действительно хороша! Прямо королева! Королева карельских лесов! Жизнь за такую отдать не жалко!

    Кириллу Левашову шел двадцать второй год, к тому же парень он был восторженный, и поэтому мог несколько преувеличить достоинства случайно увиденной им незнакомки, тем более, что и времени на ее разглядывание у него было ничтожно мало, меньше, пожалуй, чем бывает над целью, когда в считанные секунды надо ввести самолет в пикирование, прицелиться и сбросить бомбы, и все же в главном он, видимо, не ошибся: она и в самом деле не походила на тех представительниц прекрасного пола, каких он до этого знал и повседневно видел на аэродроме, хотя среди них были не только хорошенькие, но и безусловно красивые. А вот чем не походила, чем отличалась, точно сказать, хоть убей, не мог, а только чувствовал, что это так. Может, своим необычным одеянием, — одни туфли на высоких каблуках чего стоили! — а может, и походкой. Ведь в стираной-перестиранной гимнастерке и кирзачах с безобразно широкими голенищами, в каких изо дня в день щеголяли на аэродроме местные красавицы, об изящной или хотя бы уж мало-мальски приличной походке и думать было нечего, а эта прошла так, что дух захватило — величественно и в то же время легко и непринужденно, словно ромашки собирала на зеленом лугу. Такую походку не часто встретишь, недаром ее на Руси испокон веку величавой называют, природой-матушкой она редко кому дается, а этой вот — полной горстью. Да и осанка у нее — тоже дай бог, одна на миллион, истинно королевская. А вот лица ее он толком разобрать не смог, как ни пытался. Ему показалось только, что оно у нее было как бы до глянца заласканное ветром и со светящимися ресницами, и ресницы эти на ветру шевелились, и это было так интересно и вчуже удивительно, что он, еще ни разу не услышав ее голоса, только каким-то чудом заметив мельком легкое движение ее губ, готов был поклясться, что у нее и голос, если бы она вдруг заговорила, тоже оказался бы необыкновенным — сочным и напевно-мягким, как, наверное, речной перекат или песня мотора в предзакатный час на большой высоте.

    Сысоев, конечно, тоже разбирался в женщинах и тоже был удивлен появлением на аэродроме этой не совсем обычной незнакомки, и поэтому искренне поддержал его, когда тот дал волю чувствам и назвал ее королевой карельских лесов.

    — Королева и есть, ничего не скажешь, — подтвердил он, а потом, па мгновение присмирев, добавил таинственным полушепотом: — А ты, кстати, заметил, с кем она шла?

    Это было так неожиданно, что Кирилл озадаченно нахмурил брови и посуровел лицом, словно Сысоев своим вопросом вдруг указал ему на грозившую откуда-то опасность, пока он тут мысленно созерцал эту свою королеву. Действительно, когда он увидел ее из строя, незнакомка и впрямь была не одна, ее сопровождал какой-то молодой блестящий офицер, который, из-за очевидной к ней почтительности или даже робости, намеренно приотставал, держался позади, как тень. Это Левашов разглядел, а вот кто был этот офицер, разобрать не смог, и поэтому на вопрос Сысоева только с холодным недоумением сдвинул брови и отрицательно покачал головой.

    Сысоев удивился.

    — Так это же адъютант нашего генерала.

    Теперь удивился Левашов.

    — Адъютант? — запоздало пропел он. — Смотри-ка ты, он и есть, — и вдруг, почувствовав к этому самому адъютанту, которого он в общем-то еле-еле знал, нечто вроде зависти и неприязни, добавил с откровенной враждебностью: — Только почему именно с ним?

    — Вот об этом я и узнаю от него самого, — многозначительно пообещал Сысоев.

    — Как так? — снова насторожился Левашов, точно его собирались надуть.

    Сысоев сокрушенно вздохнул, потом терпеливо пояснил, как бестолковому ученику:

    — У тебя девичья память, Кирилл. Ты просто забыл, что адъютант генерала теперь мой самый закадычный друг. Ведь это я его в «двадцать одно» играть выучил. Вспомнил?

    Левашов усмехнулся: он заодно вспомнил и о том, что пока Сысоев выучил этого адъютанта играть в это «очко», кошелек старательного ученика облегчился ровнехонько на три тысячи целковых, которые, конечно же, перекочевали в карман учителя, только Сысоев не шибко-то любил об этом распространяться. Левашов тоже не счел нужным напомнить ему сейчас об этом, хотя его и подмывало это сделать — он все еще не мог простить ему упоминание о бюстгальтере, которое не то что унизило очаровавшую его женщину, а все же придало нехороший привкус их разговору, как если бы Кирилл вдруг подсмотрел у этой незнакомки что-то такое, что было не принято выставлять напоказ, поэтому на обещание Сысоева разузнать о ней все сегодня же к вечеру через этого самого адъютанта отозвался довольно холодно:

    — Узнавай, если он такой твой друг. Только меня, Борис, в это дело не впутывай, я уж как-нибудь сам. Ну, а насчет бюстгальтера и всего такого прочего вообще забудь. Кем бы она ни оказалась, пошлостей на ее счет я все равно не потерплю. Понял? Договорились?— и, не подождав, что тот ответит, остановился в некотором недоумении — за разговором они и не заметили, как пришли на стоянку и возле них, почтительно покашливая, мелкими шагами, которые потому-то и бросаются в глаза, что мелкие, уже похаживал техник Шельпяков, чтобы доложить о готовности самолета к вылету.

    Кирилл не был рабом субординации, больше того, по молодости лет был готов вообще не признавать чины и звания, предпочитая оценивать человека больше всего по тому, как тот делал свое дело, если летчик — как летал и вел себя в небе, а техник — как подготовил самолет к вылету, но этот момент он все же всегда воспринимал как должное, даже испытывал своего рода гордость и радость, когда Шельпяков, этот степенно-благообразный и немногословный человек, к тому же старше его годами, уже отец двоих детей, по-солдатски тяжелым шагом подходил к нему и докладывал своим густым, настоенным на ветре голосом, что самолет к боевому вылету готов, и при этом всем своим видом давал понять, что для другого он так, возможно, и не постарался бы, а вот для Кирилла расшибся в лепешку. Уже в самой походке, какой Шельпяков подходил к Левашову, было что-то волнующее — по-детски наивно-трогательное и в то же время сурово-служебное, как если бы он шел не просто рапортовать своему командиру о готовности самолета к вылету, а поклясться в его надежности и даже, в случае надобности, положить за него, своего командира, голову. И руку к козырьку этот Шельпяков каждый раз вскидывал тоже как-то мужественно и в то же время с видимым удовольствием, и в глаза глядел ему с пониманием важности момента и опять же по-отцовски уважительно, и Левашову это тоже ужасно нравилось, и он в этот момент чувствовал себя чуть ли не полководцем, принимающим парад войск.

    А вот в этот раз рапорт техника Левашов выслушал без наслаждения, ничего, кроме обычного чувства удовлетворения, что самолет к вылету готов, моторы опробованы и бомбы подвешены, не получил, и, несколько раздосадованный этим, для чего-то огляделся по сторонам, и оттого, что огляделся, когда оглядываться вовсе не требовалось, сбился с дыхания и закашлялся, а потом, уже не глядя на Шельпякова, начал усердно протирать очки на шлемофоне и дуть на них, пока кто-то из мотористов вдруг не вскрикнул с тревожной радостью:

    — Ракета, красная!

    Это был сигнал на вылет, и Левашов, сумрачно улыбнувшись, позволил надеть на себя парашют и неуклюже полез в самолет через люк по неудобной выдвижной лесенке.

    Следом за ним, растирая скулами усмешку, полез Сысоев.


    БИК-БУЛАТОВ Айрат Шамилевич

    Родился 17 июня 1980 года в Казани. поэт, журналист, публицист, кандидат филологических наук, член Союза писателей РТ, Союза журналистов России, автор проектов: студия "Энтомология поэзии", театр поэзии "Фибры", фестиваль любительской культуры "ФесТех". Доцент Казанского федерального университета, редактор телепрограмм службы национального вещания ГТРК "Татарстан", спектакли по поэмам ставились в Казани, Набережных Челнах, Саратове, Саранске, Белграде, в 2012-2013 в издательстве "Free poetry" (Чебоксары) начат выпуск малого собрания сочинений, на настоящий момент вышли две книги — поэмы о Ван Гоге и о Маяковском, первая презентация книги "Ван Гог. Поэмы: дилогия" прошла 29 января в Париже в магазине «Librairie du Globe»


    Оратория «Молчание»
    (отрывок)

    С чего начинается молчание... Нижинский – великий танцор сидит на стуле. Перед ним – зрители, человек 30-50... в частном доме он должен танцевать. Проданы пригласительные контрамарки. Проходит минута, и ещё десять минуть... и ещё пятнадцать. Он сидит и не начинает танца. Среди зрителей идёт глухой ропот, потом всё сильнее – верните нам наши деньги, это обман! Нижинский не танцует. Прошёл час или около того, когда, наконец, как будто пересилив себя внутренне – он вдруг поднялся и начался танец. Волшебный. Нижинский. Такого больше не увидят! Такого владения телом. Таких пируэтов и прыжков... Последнее публичное выступление Вацлава Нижинского. 1917 год.

    Отчего же он сидел так долго...

    Царствие Божие не требует доказательств. Не требует видимого «чуда», ибо блажен, кто верует. Блажен, кто верует без внешних доказательств, без явления чуда...

    Нижинский – и есть «танец Нижинского». Блажен, кто верует...

    Среди зрителей идёт глухой ропот, потом всё сильнее – верните нам наши деньги, это обман! Нижинский не танцует.

    Что происходило в нём в тот момент? Какая борьба с собой, или какая молитва...

    «А вы в церковку ходили?» Странное умопомешательство Нижинского: подходить к незнакомым прохожим и спрашивать: «А вы в церковку ходили?»

    Однажды его арестовали немцы из-за рисунков. Думали – странный шифр, а он зарисовывал танец. Он хотел создать язык танца – независимого от музыки. Танец и молчание! О, мистерия танца!

    Я видел это уже позже, когда сам, чуть ли не впервые пошёл на балет, точнее – на два одноактных, первым из которых была «Весна священная», та самая, которую когда-то поставил Нижинский, и её тогда обплевали, обкричали зрители... Теперь – иная постановка того же балета. Но я пошёл, чтобы услышать музыку, сейчас под неё танцуют стройные «дикари» французы, а я хотел, чтобы они напомнили мне Нижинского... Хоть чуть-чуть...

    Но вот – первый балет кончился, после антракта начался второй одноактный балет, какой-то современный. Названия не помню. Нет музыки, какое-то скрежетание. И молодой танцор в черепоподобной маске минут 10-ть танцует в полной тишине, только едва скрипят чёрные половицы на сцене. Смотрится это с каким-то неспокойствием.

    И вот этот второй балет и напомнил мне Нижинского, зарисовывающего танцы, свободные от музыки...

    Чего не хватало в этом современном балете? Наверное, молитвы. Ради чего это молчание? Ради чего оно вводится в постановку?

    Зрители несколько ошарашены. Тот современный актёр во время танца предстаёт сразу в нескольких масках – то глубокий старик, то солдат, то ли полисмен, затем ещё кто-нибудь... искусно сменяется череда масок.

    И вот – всё это: люди, череда лиц проносится перед нами в полной тишине, показанная танцором в черепоподобной маске. И кажется – это сама смерть и есть, которая уже забрала и «старика», «и солдата», и многих, и многих. И зловеще веселиться теперь, представляя нам в танце добытых ею людишек, сама напоминая при этом героя кинофильма «Маска», сыгранного Джимом Керри, того самого, зеленорожего...

    В абсолютной тишине это происходит.

    И вот – как бы «молчал» Нижинский? Мне кажется, это было бы совсем иначе. Это была бы молчание-молитва. «А вы в церковку ходили?»

    Когда советские войска освободили от фашистов город «N», то в этот день все видели на центральной площади старика, который танцевал необычно и великолепно свой танец счастья и радости...

    Наступает такой момент для некоторых гениев, когда всё что они должны выразить уходит в «невыразимое»...

    Когда придут мою закончить битву,

    И все сочтут грехи.

    Пусть от меня останется молитва,

    А не стихи!

    Ян Сибелиус – знаменитый финский композитор – в последнюю свою симфонию вставил это. МОЛЧАНИЕ! Несколько секунд музыканты и дирижер после окончания музыки, после самого последнего аккорда держат молчание... Палочка поднята. Смычки замерли. Никто не хлопает. Эта наивысшая точка... Её держат музыканты и зрители, соединяясь в общем молчании... Что это? Странная прихоть композитора? После написания этой симфонии Сибелиус удаляется в имение. Не показывается на светских мероприятиях, к нему иногда приезжают друзья. Что делаешь, Ян? «О, я пишу замечательную музыку, скоро вы всё увидите, это будет самая лучшая моя симфония!» Проходят месяцы, а потом и годы. Даже друзья уже перестают навещать его. А те редкие встречи, что были – он каждый раз упоминал о симфонии, но ничего не показывал. И вот однажды Ян Сибелиус умер. И душеприказчики его – не нашли ни единого черновика будущей симфонии.

    Я смотрел передачу об этом. Известный в России музыковед Артём Варгафтик – предположил, что Сибелиус написал-таки свою симфонию – и это, суть: симфония молчания!

    Может быть, отсюда всё началось во мне? Пожалуй, точно могу сказать, что началось с музыки. Ещё точнее – с Баха. Того самого, как он звучит, например, в фильме «Жертвоприношение» Андрея Тарковского. Но началось гораздо раньше, чем я посмотрел этот фильм. Если уж говорить о фильмах, то первой ассоциацией для меня была другая картина – «Декамерон» Паоло Пазолини.

    Я даже не буду писать заново, а вспомню свой дневник:

    Вчера смотрел «Декамерон» в режиссуре Пазолини. Рассказики те же, что читал ещё в юности, но композиция фильма совершенно чудесная... когда идут эти рассказики, совершенно бытовые, когда и секс совершенно почти животный без всяких там любовных игр, и масок приличия, когда люди настолько естественны, без притворства – и, конечно, полны слабостей, и блудливы, и обжорливы, и корыстны... но странно – не умеют прятаться, они обнажены в своих грехах, и в этом – невинны... но объединительным началом фильма стало не то, что где-то сидит, мол, группа людей, и рассказывает эти истории – таковое построение самого Боккаччо режиссёром было отвергнуто... Объединительный сюжет – рассказ о художнике, который, в общем, один из тех людей, кто появляется в этой Италии эпохи Возрождения... художник приглашён обрисовывать храм... и Храм сниться ему, и он уносится в мечтах в этот храм... в Царство Божие...

    К этому художнику режиссёр возвращается много раз между сюжетцами, связанными лишь настроением, и эпохой, но не общими героями... И вот, наконец, в конце фильма – Храм достроен. Господь и Богородица над людьми... Господь над этими грешными, и такими на самом деле трогательными развратниками и обжорами, и Господь любит их всех, всех-всех...

    Да – там каким-то странным рефреном этот купол церкви, который как бы обнимает всех людей, Спас ли Пресвятая Дева – не помню! Но скажем: Господь как купол над всем этим городом людей, простых городских обывателей, обычных людей, в общем грешащих, но всё же – чад Божьих, всех их обнимает этот купол...

    Давай родим его... давай его сочиним...

    Давай помолчим, и родится наше молчание.

    Давай, и оно || станет куполом нашим,

    ....................................................

    Давай || Для него не надо слов... наконец-то и слов не надо,

    Когда-нибудь и мои стихи проживут без слов.

    Одна любовь, например... Или Бах. Адажио.

    Что, конечно же, тоже || «Одна любовь»...

    И пустота заполнена... Молчание – молчаливо...

    Но его хватает досыта и тебе и мне.

    «Я люблю тебя» – попробуй-ка, промолчи мне

    На своей застенчивой тишине...

    -----------------------------------------------------------------------------------------------

    Возвращаюсь к Баху. Я побежал покупать себе диск Иоганна Себастьяна, именно «Страсти по Матфею»

    (то самое, откуда и Андрей Тарковский взял музыку для фильма, который я посмотрел много-много позже),

    я побежал, когда узнал про Даниила Хармса.

    Детский писатель, писавший про то, что «травить детей жестоко, но что-то ведь надо с ними делать»... Даниил Хармс в длинных клоунских ботинках и с женой. Толпа детей часто сопровождала его. Хармс, который панически боялся войны, за что и был арестован.

    В 1941-м.

    А ещё до революции – он водил жену на «Страсти по Матфею». Детей туда не пускали. Даже детский хор заменили, увидев в Баховой музыке – крамолу...

    Дети – пацаны-гимназисты – шли в соседний синематограф. Или смотрели картинки с обнажёнными девицами, не травмируя неокрепшую свою психику ИОГАННОМ развратником БАХОМ.

    А Даниил Хармс в длинных клоунских ботинках и с женой. В каком-нибудь девятом ряду.

    Она – Марина – возбуждённо после концерта! Ну, как, как тебе! Замечательно, правда!!!

    Хармс молчит.

    И плачет.

    И клоунский грим его растекается от этих слёз.

    То есть, конечно, никакого грима не было. Было просто лицо его. Но я представлял его в клоунском гриме, молча плачущего...

    Я побежал в тот же день в магазин и купил себе диск с музыкой Баха. Страсти по Матфею. В тот же день, как прочитал о слезах Хармса в воспоминаниях Марины.

    И вот так снова в моей жизни появился Бах. И мои первые стихотворения о его музыке. Потом было много этих стихотворений. Можно было бы собрать целый цикл, но я всегда был недоволен. Я всегда чувствовал, что недотягиваю до Баха, и видимо, никогда не дотяну.

    Я именно через Баха вдруг понял однажды, что мне мешают слова в стихах... Очень. То, что я слышу слова. Ибо, когда я слушал Баха – я не слышал отдельных нот, не замечал того, как они собраны или составлены. Но я слышал только Глас Божий, Божью музыку! И я хотел, чтобы и в стихах также – чтобы слов и сочетаний слов не было слышно в моих стихах.

    Молчание начинается с косноязычия...

    Старик с лицом Леонардо ДаВинчи

    Заходит в троллейбус и исчезает

    В потоке автомобильном...

    О, он что-то рисует,

    Что-то прямо сейчас рисует

    На троллейбусном куполе,

    На внутренней его стороне,

    В толчее...

    Старик, с лицом Леонардо ДаВинчи...

    А у меня...

    Развивается косноязычие.

    И это только начало...

    Я вдруг понял однажды, что мне мешают слова в стихах... Я вдруг осознал себя, вынужденного собирать слова в строчки – ужасно косноязычным для того, что я хочу выразить... Всё это началось, кажется, с Баха. Или с Пазолини и этого купола. Или с Сибелиуса. Или с Даниила Хармса...

    Нижинский – великий танцор сидит на стуле. Перед ним – зрители, человек 30-50...

    Я решил, что должен писать поэму про И.-С. Баха. И пошёл к своему другу и учителю. Пожилому поэту, ему уже было за семьдесят тогда, а мне ещё не было 30-ти. Вилечка мой. Виль Мустафин – самый дорогой для меня из казанских поэтов. Не сразу ставший таковым. Ибо сначала – я плохо знал его.

    И вот, только успел он им стать («самым дорогим для меня поэтом»), и вскоре – умер. И лишь после смерти его я понял, что он был моим учителем. В поэзии ведь невозможны учителя в привычном смысле, потому что невозможно научить. Но вдруг про какого-то человека ты понимаешь окончательно и бесповоротно, и не нужно никаких доказательств иных – что это был твой учитель. Догадаться об этом при жизни Виля мне мешала его природная смиренность, никогда он не держал себя со мной с высоты, только на равных, но и не принижался нисколько.

    В последний день – он превратился в дерево. Я видел его за несколько часов до смерти. Руки его и ноги совершенно высохли. Это был совершенный тончайший скелет, на который была нанизана улыбающаяся голова. Он превратился в миндальное дерево, расцветшее дерево из сказки про «Кентервильское приведение» Оскара Уайльда.

    А до этого – за два месяца до – я навещал его в больнице. И он рассказал, между прочим, о своём знакомстве с Владимиром Высоцким.

    Виль поехал в Москву получать деньги по накладной для людей из какого-то непонятного казанского отдела и в какую-то непонятную московскую организацию (головную бухгалтерию)... И поскольку уж выдалась неожиданно несколькидневная московская командировка, то...

    И вот входит Высоцкий со своим другом режиссёром в буфет «Дома Литераторов» а там: мужик какой-то в сильном уже подпитии, чуть ни в центре зала – читает стихи...

    — Слышишь, поэт! А ты где живёшь-то сам?

    — В Казани!

    — Да-а-а... далековато. А в Москве где остановился?

    — В гостинице «Националь»...

    — Вот это уже ближе, пойдём...

    Поднял его чуть ни на плечи и поволок в гостиницу. А в фойе спрашивает: «Слушай, а вот ты стихи там читал – это вообще чьё?»

    — Моё!

    — А ещё есть?

    — Есть, только в номере!

    Так они прошли в номер, и там ещё часа два или больше – Виль читал свои стихи двум новым знакомцам: Вове и Жене. А потом Женя и говорит:

    — А щас тебе Володя покажет как надо! Сыграй ему, Володька своего!

    И вдруг Высоцкий чуть не взрычал: «Ни черта ты Женька в поэзии не понимаешь!»

    И они ещё говорили, говорили... Этот Вова, и странный казанский математик и поэт.

    Наступает такой момент для некоторых гениев, когда всё что они должны выразить уходит в «невыразимое»...

    А сейчас – я всё реже ощущаю себя гением, крылья мои огрубели, и сам я потолстел, мне всё труднее разгонять свою птицу для полёта, ещё немного и я, наверно, вовсе не смогу этого.

    Вот потому – надо успеть выписаться...

    «Ни черта ты Женька в поэзии не понимаешь!»

    И они ещё говорили, говорили... Этот Вова, и странный казанский математик и поэт.

    И математик этот рассказывал в тот день незнакомым людям всё как на духу, рассказывал, как влюбился в девушку и шёл за ней, провожая... и потом выйдя – побежал, вдруг упал на снег... И тишина! И только хлопья снежинок в рот и на глаза!

    На следующий день была пятница, последний день, когда можно получить деньги в бухгалтерии. Виль в номере с утра. Собирается с духом. Вдруг звонок:

    — Виль! Это Вова! Слушай, можно я приду, мне надо тебе песню спеть!

    «И тут у меня тоска такая, заболело в груди... Я подумал: денег у меня нет, ведь если он придёт, он же со своим придёт, и понесётся всё к чёрту, и не удержусь я, а там – ждут мои коллеги, нельзя людей подвести, я ему и говорю: «Вовка! Слушай, прости меня, Христа ради, сегодня ну никак не могу...»

    Мы сидим с Вилем на скамеечке перед Клинической больницей. У него рак пищевода. Жить ему ещё два месяца. Он рассказывает мне эту историю про Высоцкого. Я чувствую, будто причастили меня. Мы ещё увидимся дважды с ним. Ровно за месяц – уже у него дома, куда Виля отпустят умирать, а последний раз – меньше чем за сутки... Но сейчас ещё июль. Мы сидим на скамеечке, я читаю ему летние свои стихи, а он вдруг вспомнил это про Высоцкого. Солнце печёт сильно. Но мы почти не замечаем этого...

    «Я сделал всё, что нужно. Получил деньги. Поехал домой, и только в поезде сообразил, что это Высоцкий, я же как-то не узнал его даже тогда, да и состояние не то было: ну, Вовка и Вовка... а тут вдруг до меня дошло! И так мне плохо сделалось, что я его тогда к себе не пустил, не пригласил! И если бы я мог вернуться, да трижды бы я на эти деньги... ну задержался бы ещё в Москве как-нибудь! Ему же вправду надо было, чтобы я услышал... А потом, вдруг – через несколько лет слышу я эту песню, и там – всё точно так, как я и рассказывал ему в тот раз...»

    Ни единою буквой не лгу,

    Он был чистого слога слуга.

    Он писал ей стихи на снегу, —

    К сожалению, тают снега.

    Но тогда ещё был снегопад —

    И свобода писать на снегу,

    И большие снежинки, и град

    Он губами хватал на бегу...

    Когда я приходил к Вилю, он усаживал меня в кресло, доставал орешки, и мы начинали беседы среди его книг и Баха... или джаза. Обычно был либо Бах, либо джаз... Виль Мустафин – сын «врагов народа», некоторое время проведший в специальном детском приёмнике НКВД именно для таких как он детей... Ему повезло. Его сумел вытащить дед. И потом – дать свою фамилию, официально «усыновив», избавив, таким образом, от клейма «сын врага». Но вскоре дед умер. Мальчика воспитывала тётка...

    Для меня важным делается всё, поэтому я стараюсь ничего не упускать из того, что случайно приходит... всё важно. Маленький четырёхлеток Виль бегает по деревянному полу коммуналки наперегонки с ягнёнком, которого зимой держат прямо тут же в доме, потому что на улице холодно. Соседи по коммуналке терпеливые, никто не делает мальчику замечания... Так весело скачут по коридору четыре маленьких серебряных копытца и ещё два – сандалики малюсенького сироты, смеющегося заливисто в унисон меканью ягнёнка.

    Что может быть важнее этого?

    Мы сидим с Вилем у него дома, где-то за год до больничной скамейки. Я в кресле. Звучит Бах... или джаз. Виль вспоминает...

    «Жил в Казани один странный дурак... и вот однажды я встретил его на улице. Я никогда не забуду! Идёт он... и как-то гордо так идёт, даже походка какая-то у него стала величавая, и грудь колесом, а на груди – чернеет что-то... Присмотрелся – а это ордена! Только бумажные, вырезанные из газеты «Правда»... И так он шёл этот дурак с бумажными орденами, вырезанными из газеты, гордо так, что будто все должны видеть сейчас его важность... и так мне страшно стало от этих бумажных советских орденов, которые дураку, в его глазах придавали столько значительности...»

    Художник из фильма Пазолини разрисовывает церковный купол...

    Кто помолится о нас? Кто помолчит о нас?

    Я пришёл к Вилю и сказал, что буду писать о Бахе!

    -Ооо! Если ты сможешь – это будет великое дело!

    И он дал мне свой диск Баха, первое, что он попросил, оказавшись в больнице – ему принесли Баха, и он успокоился: больше ничего не надо... А через месяц его отпустили домой умирать, и я пришёл к нему. Был август. Жить Вилю оставался месяц. Это была наша предпоследняя встреча...

    Я сказал, что буду писать о Бахе...

    Он дал мне свой диск, тот самый, что был у него в больнице, и ещё книгу о Бахе, одну из самых умных книг о нём, которую написал бывший органист, потом – ставший врачом и лечивший детей в Африке...

    Я именно через Баха вдруг понял однажды, что мне мешает... Ибо, когда я слушал Баха – я не слышал отдельных нот. Но я слышал только Глас Божий, Божью музыку!

    Я смогу написать Глас Божий как молчание... Или вернее – я попробую. Смогу ли я? Не знаю. Но я вдруг понял, что знаю, как бы я хотел писать... мне мешают слова, я хочу писать молчание. Молчание как молитву.

    К тому времени я уже написал свою поэму про Тарковского, последнее кино которого – «Жертвоприношение» начиналось и заканчивалось Бахом.

    А мою ту поэму я закончил так:

    «Я что-то понял только в самом конце, что-то важное, о чём бы хотел написать поэму. Но нынче у меня нет уже никаких сил на это, поэтому я заканчиваю нынешнюю. Это право каждого человека на деяние, пусть на бессмысленное деяние, но во спасение мира... И нет, пожалуй, никакой надежды, и даже наверняка – на это деяние. Но ты всё же веришь, что через него – не зря прожил! А жил для чего-то важного на свете, и вот совершаешь это деяние...»

    И там ещё был такой стих:

    Вот жизнь моя... Она идёт по кругу.

    Ещё не всю поизносил до дыр,

    Но я хотел спасти себя, подругу,

    А мне опять подсовывают мир.

    И вот пришло время моего деяния, вернее – моего недеяния, моего молчания...

    Я стою перед зрителями... расставлены стулья.

    — Ооо! Если у тебя получится, — сказал мне тогда Виль...

    А потом – через месяц я видел его последний раз, за день до того, как он скончался. Виль превратился в дерево. Руки его и ноги совершенно высохли. Это был совершенный тончайший скелет, на который была нанизана улыбающаяся голова.

    И потом Виль умер, то есть через полтора года после поэмы. Умер, став деревом. И всё у меня соединилось – Иоган Себастьян Бах и Виль Мустафин... И я написал поэму, но в общем – весь её сюжет вы уже знаете из моих этих несколько путанных рассказов.


    БЛИНОВА Эльимира Гафуровна

    Родилась 9 августа 1955 года в селе Кочки-Пожарки Сергачского района Горьковской области. С 1961 года училась и работала в Казани.

    В 1992 году уехала в Израиль.

    Автор книг «Сабантуй» (стихи для детей, 1981), «Разноцветное путешествие» (1982), «Городские деревья» (1985), «Будьте добры, пожалуйста» (1989), романа и киносценария «Пятая группа крови».

    Умерла 6 февраля 1913 года.


    Золушки

    — Ноги! — кричит Лилька, как только я вхожу. Я вытираю ноги. Она всем так кричит вместо «здрасьте».

    Пахнет просто исключительно! Лилька щи варит.

    — Фроську видела? — спрашивает она.

    Я киваю.

    Фроська, я с ней столкнулась в подъезде, это Венера Ренатовна, Лилькина мать, вернее мачеха.

    То есть, была мать, как мать. А потом Маринка раскрыла секрет – не родная. Подслушала своих родителей.

    И теперь Лилька ее прямо невзлюбила. Раньше мамой звала, а сейчас никак. А со мной Фроськой ее называет. По-римски, Венера, по-гречески, Афродита. Значит, Фрося.

    Лилька плачет — лук режет.

    — Клипсы нацепила! Платье зеленое, а клипсы красные. Кошмар! Светофор!

    Я говорю:

    — А может, это все сплетни, ну, то, что Маринка сказала?

    — Я документы просмотрела. Мне полтора года уже было, когда она его окрутила, папочку моего. Представляешь, я такая маленькая и уже — сирота!

    Лильке себя очень жалко

    — Ну и что, — говорю, — что неродная... Наоборот. Взяла с ребенком отца твоего. Благодарить должна.

    — Ха! — Лилька злится. — Ха-ха! Папочка у меня красавец. Кандидат наук. За него любая пойдет! Будь он хоть с десятью детьми!

    Я пожимаю плечами

    — Сейчас! — Лилька бросает нож, ищет что-то в учебнике, — Вот!

    На фотографии — женщина в цветастом платье. На плечах у нее чернобурка с лапками. Ничего. Симпатичная. Губы только узкие. С интересом вверх смотрит. Что там вверху — на фотографии не видно. Я говорю:

    — На артистку похожа.

    Лилька целует фотографию:

    — Это мамочка моя!

    — Где взяла?

    — Нашла. От меня не скроешь! Увеличу и на стенку повешу. Пусть бесится.

    Шум, визг! Это идут Римма и Рита — Лилькины сестренки.

    — Ноги! — кричит Лилька.

    — У-у, как вкусно!

    — Как есть хочется!

    — А Ритка двойку получила. Ты ей неправильно упражнение написала.

    — А Римка твой шарф распустила

    — Я нечаянно, нечаянно! Ябеда!

    Ну и трещотки! Не поговоришь... Ладно, завтра до уроков зайду.

    ...Лилька зареванная сидит. Даже про ноги промолчала, так расстроилась.

    — Ты чего, — говорю, — такая мокрая?

    Нарочно грубо говорю. Давно заметила — начнешь ее жалеть, так она совсем раскисает.

    — Уеду! На Север уеду – поваром, — всхлипывает Лилька.

    Я так и села:

    — А юридический?

    — Я лишняя тут. Девчонок только жалко! Как я без них? И без папы...

    Сейчас опять заревет.

    — Как лишняя? Почему лишняя? Готовишь им здесь, полы моешь!

    — Вчера. Таракан после дискотеки домой не пускал. Не пускает — и все! Кричать, что ли? В собственном подъезде? А она: Где шлялась? А я: Не ваше дело! Уеду! Денег только нет на билет.

    Стали думать, где деньги достать.

    Тут как раз увидели мы объявление. Требуются натурщицы в художественную студию.

    Долго раздумывали, сомневались... Все-таки натурщица — это как-то немного стыдно звучит.

    Оказалось — ничего особенного.

    Днем, в воскресенье — живопись. Сидишь себе на стуле в обыкновенном платье. Сзади — фон из мятых тряпок. Неловко только, что все смотрят.

    Я от смущенья все улыбаюсь, как Мона Лиза. Но то шире улыбаюсь, то уже. И мигаю. А через час уже и веко дергается.

    По вечерам, во вторник, четверг и субботу — наброски и рисунок. Мы с Лилей в тайцах и топах — то с мячом, то с обручем. Две такие грации...

    Казалось бы, что за работа — ничего не делать? Но постоишь минут десять, изогнувшись, и руки вверх, и так устанешь, как будто целый день мешки грузила!

    Надо бежать на живопись, а у нее опять глаза красные.

    — Знаешь, — говорю я, — вместо тебя можно кролика на стул посадить. Никакой разницы!

    Нарочно грубо говорю. Но на Лильку это сегодня не действует. Всхлипывает:

    — Сегодня... с утра начала: У тебя год кончается, девятый класс, а ты мотаешься, бог знает, где! И пыль везде, и белье не глаженое... А я ей, тихо так: Я, между прочим, к вам в прислуги не нанималась. Она остолбенела. Потом как заорет: Да как ты смеешь так с матерью разговаривать? Хотела я ей сказать, но промолчала, потому что папа вошел. А она ему: Твоя дочь обнаглела совсем!

    — Прямо так и сказала — твоя дочь?

    — Да! Это ты, говорит, ее распустил...

    — Ничего себе!

    — Да! Хлопнула дверью. Ушла в свой дурдом психов лечить. Ей самой лечиться надо!

    — А отец что?

    — А папа так виновато: доченька, говорит, ты же знаешь, мама очень устает на работе. А дома столько дел! Ты же, говорит, умница наша и помощница. А я молчу, как рыба. В потолок смотрю. Он вздохнул и ушел в свой институт. А я вот белье гладила и всю дорогу плакала.

    — Ну и зря! Да ты не обращай на нее внимания, раз она такая. Еще немного терпеть осталось. Всего неделя работы. А там и учеба кончается. Купим тебе билет — и пишите письма.

    ...Сижу я, позирую и думаю: а может, и у меня мама не родная? Вчера, например. Ну, бросила пельмени в холодную воду. Ну, не очень, конечно, они красивые сварились. Но ведь никто не собирается их рисовать! А на вкус — какая разница? Зачем же ругаться по пустякам?

    А зимой, когда я ноги промочила и заболела, она ворчала всю неделю. Мол, на работе аврал, конец года, а тут возись со мной! Родную дочь, небось, пожалела бы!

    А папа? Всегда, как задену холодильник боком — он на кухне у нас очень неудобно стоит — папа удивляется: Ну и корова! Нет, родной отец вряд ли станет дочь так обидно обзывать! Наверно, у них детей не было, а родственники нажали, чтоб их Дома малютки сиротинку взять! Чтоб все было, как у людей. Ну, они взяли, а я не такая оказалась – неуклюжая, пельмени в холодную воду бросаю. И вообще... Обратно уж не отдашь, приходится терпеть. Может, и мне с Лилькой на Север уехать?

    Все! Окончили девятый класс. Скоро получим денежки, и до свидания.

    Мачеха моя как будто чувствует что-то. Вчера ни с того ни с сего села ко мне на кровать: «Давай, — говорит, — я тебя укрою».

    А отчим сегодня опять коровой обозвал. Ничего не чувствует!

    Прихожу к Лильке. Стою у двери, жду, когда там, в комнате, потише будет.

    Венера Ренатовна кричит:

    — Ну, с чего, с чего ты это взяла?

    Лилька плачет:

    — Потому что ты не любишь меня!

    — Что за глупости! Ну, может, я невыдержанная бываю. А ты? Ты же сама меня и доводишь!

    Лилька совсем уже рыдает:

    — Мне Маринка сказала.

    — А ты верь ей побольше, своей Марине. Она и не то еще скажет.

    — А свидетельство о браке?

    — Что, свидетельство о браке?

    — Мне полтора года уже было...

    Я поняла, наконец, что мое появление будет совсем некстати, и тихо ушла домой.

    А часа через два является Лилька.

    — Что было, — говорит, — что было!

    — Да я слышала... нечаянно... Как ты ей насчет свидетельства.

    — Ты дальше слушай. Тут мама мне и говорит: Хотела я тебе все раскрыть, когда ты станешь постарше. Но раз так, — говорит, — слушай. Марина твоя слышит звон, да не знает, где он. Представляешь, у нее был, оказывается, до папы другой муж, и он бросил ее, когда я еще не родилась. Испугался трудностей. А потом мама вышла замуж за папу, и он меня удочерил. Вот, — говорит, — теперь сиди и думай, можешь и на него теперь злиться?

    — А фотография? — вспоминаю я.

    — А, — Лилька машет рукой, — это мамина учительница в молодости. Она сейчас на пенсии. Что делать-то?

    — Как что, — говорю я, — ты не забыла — у нас сегодня наброски...

    — А зачем теперь?

    — Как зачем? Нам деньги, что ли, не на что потратить?

    — В самом деле, — Лилька задумалась. — Ты знаешь, у моего папы скоро день рождения. Хочу ему настоящий мохеровый свитер связать. Мотков двадцать, наверное, надо купить. Он такой огромный у нас.

    — И я своей маме тогда что-нибудь свяжу, — сказала я. — Шапочку, например. Покажешь узоры?


    Вечер поэзии Александра Блока

    С Викой Лукояновой мы учимся в одном классе и живем в одном доме. Она — невредная девчонка, но ужасная зануда. Я ее всегда по звонку узнаю, — никто из моих знакомых так нахально не трезвонит. Открываю дверь и сразу вижу, о чем будет беседа. Если Лукоянова стоит томная, сложив руки на груди на манер оперной певицы, и смотрит на меня как на еще неоткрытую дверь — значит будет исповедоваться в своей безумной любви к кому-то. Если же она опирается одной рукой о дверной косяк, а другая — на бедре, улыбка надменная и блеск в глазах, — значит, кто-то безумно влюбился в нее...

    У меня всегда дел полно: и в шахматы с компьютером хотел сыграть, и в столе прибраться надо, да мало ли... Но ей глубоко безразлично, есть ли у меня время или настроение выслушивать ее безответственный треп. И, главное, ребята у нее все какие-то смешные. Жуткие красавцы. Одни красавцы — жгучие брюнеты, другие — голубоглазые блондины, а третьи — "Ой, Мишка, я даже описать не могу!.." Эти ей особенно дороги. Я уже зверею от всех ее принцев.

    И так, и эдак ей намекну, мол, занят. Не понимает

    — Вот, — говорю, — математическая олимпиада на носу, и подготовиться бы не грех — один как-никак за весь класс отдуваюсь.

    — Да, — отвечает, — ты уж постарайся, я за тебя болеть буду, на чем я остановилась?..

    — Вот книжку дали на полдня — дочитать бы...

    — Интересная? Про любовь? Да ты слушай, что дальше-то было, — что за манера перебивать!..

    Просто взять и выпроводить ее тоже не могу — страшно обидчивая.

    Как-то в лоб спрашиваю:

    — Слушай, у тебя же есть подружки — Люська, Лариска... Почему ты именно меня выбрала своим конфидентом?

    — Да ты что? — отвечает. — Они такие болтливые, им только расскажи — назавтра весь класс будет знать.

    — Ну и что, — говорю, — пусть знают...

    — С ума сошел? Зачем мне врагов наживать. Думаешь, девчонки будут в восторге оттого, что в меня все влюбляются? Или, может, нашим мальчишкам будет приятно знать, что я страдаю по кому-то со стороны?

    Вика считает себя красавицей. Возможно, какие-то основания для этого у нее имеются... Мой приятель Борис (тоже из бывших "принцев" третьей категории) сказал про нее однажды: "Красивая девчонка, но со странностями..."

    Вот только для чего она щурит свои и без того раскосые глаза и складывает губы бантиком? Она думает, что так она загадочнее, и называет это "держать лицо". Для чего нужно таким идиотским манером держать лицо, убей меня, не понимаю.

    Иногда, когда у нее перерыв в сердечных делах, с ней можно вполне прилично поговорить, хотя бы о литературе. Правда, стихи ее раздражают... А я, как это ни странно, люблю поэзию. Даже сам немного... но это так, для себя.

    Однажды в начале учебного года мы гуляли и наткнулись на афишу: "Вечер поэзии Александра Блока". Ну, я и затащил Вику в Дом культуры. Говорю:

    — Мы Блока будем проходить по литературе, так что полезно иметь представление...

    Вошли мы, о там уже целый зал десятиклассников. Тут Вика зашипела:

    — Все равно на будущий год пригонят сюда. Лучше бы в кино пошли...

    Вышла артистка в черном, села за рояль, прекрасную мелодию играет — серенаду Шумана.

    — Это еще что за штучка? — шепчет Вика. — В ключицу можно сто рублей мелочью насыпать, а платье декольтировано чуть ли не до пояса. Да ей фасоны времен Марии Стюарт надо носить — совсем вкуса нет...

    Ну, что у нее за привычка — все комментировать!

    — Тише, — говорю, — музыка.

    — Она, может, весь вечер собирается бренчать! Ты же сказал — Блок!

    Тут выходит артист, начинает читать стихи. И неплохо, между прочим. А Вика все не угомонится:

    — Что это у него в руке? Слушай, а ведь это шпаргалка! Он в них заглядывает. Ничего себе — такая кипа!

    Я даже разозлился:

    — Кончай, — говорю, — не нравится, так иди домой, никто не держит.

    Надулась. Минут пять молчала, потом опять:

    — Хоть бы под гитару что спел, Есенина, например...

    Это она уже нарочно дурачится. Скучно ей.

    — Мишка, а он красивый был?

    — Кто? — я делаю свирепое лицо.

    — Блок.

    — Для кого как, — отвечаю.

    — Ну, на кого похож?

    О, господи! Вынь да положи ей Блока. Огляделся по сторонам. Справа в третьем ряду сидит Эдька Крупнов. Мы с ним в одной секции плавания занимались.

    — Вон, — говорю, — видишь кудри. Копия — Александр Блок. А сам еле удерживаюсь от смеха. Да простит меня русская литература — в Эдьке лирики не больше, чем в холодильнике... А Вика притихла совсем. Один только раз вздохнула:

    — Александр Блок... — и опять молчит, вроде даже стихи начала слушать.

    Странно, и по дороге домой молчала. Только в подъезде вспомнила обо мне:

    — Миш, у тебя ведь есть Блок? Принеси, пожалуйста.

    — Ладно, завтра возьмешь.

    — Нет, сейчас. Я подожду.

    Сбегал. Принес.

    — Спасибо, — говорит. — Замечательный был вечер, да? "Среди видений, сновидений, голосов миров иных..."

    С этого дня пропала. То есть в классе-то встречаемся, а ко мне совсем не заходит. Я уже все дела переделал.

    Даже скучно...

    И вдруг — такой вежливый, аккуратный звоночек в дверь. Ага, Вика. Ни томности, ни надменности. Я говорю:

    — Чего не заходишь? Обиделась опять на что-то?

    — Нет, за что на тебя обижаться.

    Прошла она в комнату, в окно посмотрела, у книжной полки постояла, по корешкам книг пальцем провела. Это ничего, спрашивает, что я Блока до сих пор не вернула?

    — Я тебе дарю. У меня в другом издании есть, более полном.

    — А-а... Спасибо!

    — Да что ты какая сегодня странная? Ну, рассказывай, с кем познакомилась, с кем роман крутишь!

    — Не болтай ерунды!

    — Слушай, — говорю, — ты вот такая влюбчивая, почему ты в меня никогда не влюблялась?

    — Не знаю... Ты хороший... Даже чересчур. Правильный какой-то, как орфографический словарь. А в мужчине, по-моему, должна быть демоничность...

    — В словаре тоже, между прочим, опечатки бывают...

    Вика ушла. А я стал думать — демоничный я или нет? Заглянул в словарь Ушакова: отличающийся сильным характером, злобный, коварный... Сильный ли у меня характер? А где мне проявлять-то эту силу? Учиться мне легко. Спортом заниматься было интересно, а как тренер решил сделать из меня чемпиона, я сразу ушел... Картошку чистить не люблю, а попробуй не почисть — запилят!..

    Злобный?.. Чего нет, того нет. Даже не дрался никогда по-настоящему. Как-то не приходилось. Вот Юрка Ермолаев давно нарывается... Сегодня привязался, мол, за меня домашние сочинения предки пишут — они у меня филологи. Так я спокойно сказал: "Не стоит, старик, расстраиваться по мелочам". Или на днях один в подъезде пристал — дай ему закурить и все! Я говорю: "Завязал с куревом". Он — ругаться. А я ему: "Эллинских борзостей не текох". Посмотрел с уважением и пропустил меня, подумал, наверно, это изыск такой матерный...

    Да... Коварство остается. Какое бы, думаю, коварство сочинить?

    А чем она так занята, что на пять минут заскочить не может? В классе слежу за ней — грустная сидит, задумчивая. Главное, в облаках витает она, а учителя меня донимают: "Миша, ты что невнимательный?.."

    Мог бы и сам, конечно, к ней подняться, но у нас это не принято, обычно сна ко мне заходит. С чего сейчас-то?

    Пришла. Я даже обрадовался.

    — "Она пришла с мороза, — говорю, — раскрасневшаяся, наполнила комнату ароматом воздуха и духов, звонким голосом и совсем неуважительной к занятиям болтовней".

    — Хорошо, — говорит, — жалко, что не ты придумал.

    — Мне тоже жалко, — отвечаю.

    — Миша, покажи мне свои фотографии.

    — Свои? — удивился я. — Зачем тебе?

    — Ну да, помнишь, ты мне показывал, в спортлагере вас снимали?

    — Это пожалуйста! Они у меня в одном конверте... Вот, — говорю, — я здесь хорошо получился. На Жюльена Сореля похож. Или вот. Здесь у меня лицо значительное, мысль читается, это меня перед обедом снимали... А ты что, уезжать куда собралась?

    — Нет, так просто. Вот эту фотографию подари, ладно?

    — Да ты что? Ну и выбрала! Я здесь получился, как будто в меня мяч летит...

    — А мне нравится. Цветная. И ты такой грустный. Заберу?

    — "Когда ты стоишь на моем пути, такая живая, такая красивая, но такая измученная, говоришь все о печальном, думаешь о смерти, никого не любишь и презираешь мою красоту — что же? Разве я обижу тебя"? А, может, эту? Смотри, какой я коварный вышел.

    — Не коварный, — говорит, — а смешной! Ну, я пошла. Спасибо! Не жалко?

    Закрыл за ней дверь и вдруг понял. На этой фотографии вся наша секция плавания. И Эдька... Вот оно что! Я сразу все вспомнил — ее вопрос на вечере. Эдька. Блок... И как я раньше не догадался? Ну, Вика!.. Он, стало быть, демоничный, а я смешной?

    Несколько дней я переживал. Потом у меня созрел коварный план. Пусть Вика поближе познакомится с этим "демоном". У меня, очень кстати, день рождения...

    Для конспирации позвал почти весь класс. К Эдику съездил. Он даже не удивился, хотя сказать, что мы с ним неразлучные друзья будет большим преувеличением. Он вообще ничему не удивляется. Стиль такой. Только спросил: "Предки как, отчаливают? Тогда заметано... Буду, как штык!"

    И, конечно, опоздал. Когда он вошел, Вика мне в стакан томатный сок наливала. Почти весь кувшин вылила... Я у нее кувшин отнял. Вика вся красная, как томатный сок. Хорошо, что никто на нее внимания не обращает.

    Ведерникова Эдьке салат накладывает: "Ну, кто сегодня за кем будет ухаживать — я за вами или вы за мной?" Эдька намек понял, ухмыльнулся. Но сам на Романову глаз положил. Она в нашем классе вне конкуренции по части красоты и глупости. Стоеросовая красавица. Впрочем, Эдька тоже неотразимчик...

    Вика лицо держит.

    Эдька вспомнил про подарок — вытащил из сумки бутылку вермута. И тут Вика глубокомысленно произнесла в пространство:

    — Почему, интересно, нет в продаже золотого, как небо, аи? И куда все исчезает?

    — Чего-о? — Эдуард обалдел. — Чего это — аи?

    — Это такой сорт шампанского, — быстренько встрял я, — и городок такой есть в Шампани.

    — А-а! — Эдька пожал плечами.

    Решили потанцевать. Я врубил аппаратуру. Эдька к Романовой подскочил. Котов Вику приглашает. А она громким, зазвеневшим голосом:

    — И этот влюблен!

    — Ты что? — ужасно оскорбился Котов. — Ты, Лукоянова, колбасы объелась?

    Все засмеялись, особенно девчонки. Вика тоже хохочет, успокоиться не может. Тут я закричал:

    — Да ну, надоела эта музыка! Давайте что-нибудь повеселее поставим! — Я прямо весь вспотел от этой нервотрепки. Вдруг — тишина. Это Вика маг выключила:

    — Сейчас я буду читать стихи!

    Никто ничего не поймет:

    — А зачем?

    — Да ну, танцевать хочу!

    — Наверно, Мишке поздравление в стихах. Валяй, Лукоянова...

    — Раньте, что ли, не могла?

    — Пусть читает.

    — Только свет погаси. В темноте ты лучше выглядишь.— Это Эдькина морда смеется во все свои сто зубов глупости.

    Вика губу закусила. Но голову гордо вскинула:

    — "Предчувствуя тебя, года проходят мимо, все в облике одном предчувствую тебя, весь горизонт в огне и ясен нестерпимо и молча жду, тоскуя и любя..." и так далее...

    Все молчат. Не знают, как реагировать. И тут Эдька, как нарочно, опять высовывается:

    — Ну, Мишка, я тебя поздравляю! Это тебя, значит, она ждет, тоскуя и любя?..

    И тут первый раз в жизни на меня что-то накатило... Бешенство, что ли?.. Нестерпимо и ясно захотелось врезать по этим самым зубам. Эдька аж отшатнулся от меня:

    — Да ты что, ты что, шуток не понимаешь?! Да ну вас всех!.. Чокнутые какие-то...— он взял со стола свою дурацкую бутылку и с чувством собственного достоинства направился к двери...

    А я пошел на кухню. Там, в темноте, стояла Вика и на запотевшем окне что-то писала пальцем. Какое-то слово. Когда я вошел, она его стерла ладошкой. Я успел разобрать только несколько букв что-то вроде "...андр". Александр?

    Повернулась ко мне:

    — Знаешь, Мишка, я больше ни в кого не влюблюсь никогда!

    — Ладно, — говорю, — пойдем тогда, потанцуем...




        (продолжение >>)
    Небольсина Маргарита Викторовна
    Когда вернусь в казанские снега... (Антология русской прозы Татарстана ХХ-ХХI вв.)
    Составители М.Небольсина, Р.Сабиров Казань, 2013 г..
  • Небольсина Маргарита Викторовна:
  • Война...Судьбы...Память...Песни...
  • Господи, не бросай меня в терновый куст! (рассказы и повести о любви)
  • Смысл жизни разгадать пытался я... (повесть)
  • Когда вернусь в казанские снега... (Антология русской прозы Татарстана ХХ-ХХI вв.)




  • ← назад   ↑ наверх